Фандом: Ориджиналы. Нет ничего сложнее, чем радоваться чужому счастью.
4 мин, 34 сек 4275
— Посмотрите, Хосе, — говорит Дина, перегибаясь через подлокотник кресла на колесиках и осторожно дотрагиваясь до растущего на по-больничному аккуратной клумбе пиона. — Какой красивый, верно? Я очень люблю… Как это называется?
— Пион? — напоминает Хосе, улыбаясь. Женщина поспешно кивает, краснея, и возвращается в исходное положение.
— Простите, — лепечет она, теребя в пальцах больничный халат. — Я филолог, я сама терпеть не могу, когда кто-то забывает слова из языка, на котором говорю я. Ради Бога, простите мне это, Хосе!
— Все в порядке, Дина, — успокаивает ее тенор. — Я, в отличие от вас, не филолог, а певец. Конечно, я могу начать придираться к каждому вашему слову, но не думаю, что это необходимо. В конце концов, мы сейчас находимся там, где абсолютно не имеет значения, как мы произнесли тот или иной слог.
— Господи, как я счастлива! — весело щебечет Дина, мелко дрожа и кашляя. — Даже в диагнозе «cancer» есть кое-что положительное. Если бы не это, я бы не встретилась с вами. Если бы не он, я бы сейчас не сидела рядом. Я бы даже не знала, что вы существуете.
— Так уж прямо и не знали? — смеется Хосе, прикидываясь оскорбленным, и наклоняется к ней, дуя в волосы.
— Я далека от музыки! — отбивается она. — Господи, да вы же меня сейчас защекочите! Хосе! Хватит, я вам говорю!
Она вдруг замолкает, до белизны сжимая губы, и на секунду прикрывает потемневшие от боли глаза. Тенор поспешно садится перед ней на корточки, ласково заглядывая в лицо. Он стремится хоть чем-то помочь, но больная вновь улыбается, смеется, шутит, и он, отчасти успокоенный, снова занимает свое место и толкает кресло дальше, не замечая, как она украдкой, морщась, вытирает выступивший на верхней губе пот.
— Как красиво! — вновь восклицает она через минуту, увидев очередной цветок. — Хосе, вы видите?
— У вас в Москве не было клумб? — спрашивает он, хохоча. — Почему вы так реагируете на цветущие растения? Никогда не видел, чтобы взрослая женщина вела себя, словно ребенок четырех лет.
— А что мне еще остается делать? — она мгновенно становится серьезной. — Улучшений нет, ухудшений — с каждым днем все больше. Раньше я, когда работала в клинике, иногда сердилась на пациентов, которые как будто возвращались в детство. А сейчас понимаю: только это и можно сделать в нашем случае. Мы так много не замечаем, погружаясь в заботы. А природа так прекрасна! О, если я выздоровею, клянусь, буду каждую свободную минуту проводить на свежем воздухе и любоваться, наслаждаться жизнью, упиваться ею…
— Ловлю вас на слове, фройляйн Кюхлер, — Хосе берет ее за руку и прижимает холодные пальцы к губам, внимательно смотря на Дину. Та улыбается, заливисто хохочет, поминутно морщась. От боли не помогает даже удвоенная доза морфия, и оба чувствуют: это конец. Конец их мимолетной влюбленности, конец связи, конец дружбы…
— Знаете, — задумчиво начинает Дина, — может быть, даже лучше, что я скоро уйду. Вам нужна не я, Хосе. Я слишком легкомысленна для вас. Лидия подходит больше. Вы простите, если я немного не так выражаюсь: я так и не успела привыкнуть к английскому… Наши отношения долго бы не продержались, будь я здорова.
— Вы несете чушь, — сквозь зубы говорит Хосе. — Вы несете феноменальную чушь. Что сказал вам, что вы уйдете? Вы поправляетесь, я слышал разговор врачей!
— Вот вы и сердитесь… — вздыхает она, прикладывая его ладонь к боку. — Если бы вы знали, Хосе, как мне больно… — Она видит, как у него вытягивается лицо, и спешит добавить: — Но вот вы дотронулись, и боль ушла. Не будем о грустном, Хосе! Сорвите мне лучше мак!
Тенор послушно нагибается к клумбе и срывает ярко-алый цветок с нежнейшими атласными лепестками. Они мягко шевелятся на ветру, то и дело обнажая семенную коробочку. Он зачем-то пробует потрясти растение, но оно, разумеется, отвечает лишь тишиной: коробочка еще не сухая, чтобы греметь.
В двадцати шагах от пары, в беседке, за колонной стоит Лидия. Она давно наблюдает за мужчиной и женщиной, но они не видят ее, поглощенные собой. Едва он наклоняется, чтобы сорвать мак, певица вся сжимается, зажмуриваясь и крепко-крепко стиснув зубы. Он не может вдеть в ее белесые волосы красный мак. Не может. Он что, забыл, что мак — это она, Лидия? Забыл, как они познакомились?
— Amapola, lindisima amapola … — шепчет она, словно заклинание. И, как ни странно, срабатывает: Хосе прикладывает цветок к прическе Дины, хмурится и вдруг резко отбрасывает в сторону, едва не порвав тонкий стебелек. Больная удивленно поднимает поредевшие брови, что-то спрашивает у него, он отвечает, еле сдерживаясь, чтобы не нагрубить. Она пожимает плечами, равнодушно отворачивается. Он, спохватываясь, срывает с куста розовый бутон и нежно вставляет его в светлые волосы Дины, попутно целуя в лоб.
Лидия не выдерживает этого, резко разворачивается и, вся в слезах, бежит прочь.
— Пион? — напоминает Хосе, улыбаясь. Женщина поспешно кивает, краснея, и возвращается в исходное положение.
— Простите, — лепечет она, теребя в пальцах больничный халат. — Я филолог, я сама терпеть не могу, когда кто-то забывает слова из языка, на котором говорю я. Ради Бога, простите мне это, Хосе!
— Все в порядке, Дина, — успокаивает ее тенор. — Я, в отличие от вас, не филолог, а певец. Конечно, я могу начать придираться к каждому вашему слову, но не думаю, что это необходимо. В конце концов, мы сейчас находимся там, где абсолютно не имеет значения, как мы произнесли тот или иной слог.
— Господи, как я счастлива! — весело щебечет Дина, мелко дрожа и кашляя. — Даже в диагнозе «cancer» есть кое-что положительное. Если бы не это, я бы не встретилась с вами. Если бы не он, я бы сейчас не сидела рядом. Я бы даже не знала, что вы существуете.
— Так уж прямо и не знали? — смеется Хосе, прикидываясь оскорбленным, и наклоняется к ней, дуя в волосы.
— Я далека от музыки! — отбивается она. — Господи, да вы же меня сейчас защекочите! Хосе! Хватит, я вам говорю!
Она вдруг замолкает, до белизны сжимая губы, и на секунду прикрывает потемневшие от боли глаза. Тенор поспешно садится перед ней на корточки, ласково заглядывая в лицо. Он стремится хоть чем-то помочь, но больная вновь улыбается, смеется, шутит, и он, отчасти успокоенный, снова занимает свое место и толкает кресло дальше, не замечая, как она украдкой, морщась, вытирает выступивший на верхней губе пот.
— Как красиво! — вновь восклицает она через минуту, увидев очередной цветок. — Хосе, вы видите?
— У вас в Москве не было клумб? — спрашивает он, хохоча. — Почему вы так реагируете на цветущие растения? Никогда не видел, чтобы взрослая женщина вела себя, словно ребенок четырех лет.
— А что мне еще остается делать? — она мгновенно становится серьезной. — Улучшений нет, ухудшений — с каждым днем все больше. Раньше я, когда работала в клинике, иногда сердилась на пациентов, которые как будто возвращались в детство. А сейчас понимаю: только это и можно сделать в нашем случае. Мы так много не замечаем, погружаясь в заботы. А природа так прекрасна! О, если я выздоровею, клянусь, буду каждую свободную минуту проводить на свежем воздухе и любоваться, наслаждаться жизнью, упиваться ею…
— Ловлю вас на слове, фройляйн Кюхлер, — Хосе берет ее за руку и прижимает холодные пальцы к губам, внимательно смотря на Дину. Та улыбается, заливисто хохочет, поминутно морщась. От боли не помогает даже удвоенная доза морфия, и оба чувствуют: это конец. Конец их мимолетной влюбленности, конец связи, конец дружбы…
— Знаете, — задумчиво начинает Дина, — может быть, даже лучше, что я скоро уйду. Вам нужна не я, Хосе. Я слишком легкомысленна для вас. Лидия подходит больше. Вы простите, если я немного не так выражаюсь: я так и не успела привыкнуть к английскому… Наши отношения долго бы не продержались, будь я здорова.
— Вы несете чушь, — сквозь зубы говорит Хосе. — Вы несете феноменальную чушь. Что сказал вам, что вы уйдете? Вы поправляетесь, я слышал разговор врачей!
— Вот вы и сердитесь… — вздыхает она, прикладывая его ладонь к боку. — Если бы вы знали, Хосе, как мне больно… — Она видит, как у него вытягивается лицо, и спешит добавить: — Но вот вы дотронулись, и боль ушла. Не будем о грустном, Хосе! Сорвите мне лучше мак!
Тенор послушно нагибается к клумбе и срывает ярко-алый цветок с нежнейшими атласными лепестками. Они мягко шевелятся на ветру, то и дело обнажая семенную коробочку. Он зачем-то пробует потрясти растение, но оно, разумеется, отвечает лишь тишиной: коробочка еще не сухая, чтобы греметь.
В двадцати шагах от пары, в беседке, за колонной стоит Лидия. Она давно наблюдает за мужчиной и женщиной, но они не видят ее, поглощенные собой. Едва он наклоняется, чтобы сорвать мак, певица вся сжимается, зажмуриваясь и крепко-крепко стиснув зубы. Он не может вдеть в ее белесые волосы красный мак. Не может. Он что, забыл, что мак — это она, Лидия? Забыл, как они познакомились?
— Amapola, lindisima amapola … — шепчет она, словно заклинание. И, как ни странно, срабатывает: Хосе прикладывает цветок к прическе Дины, хмурится и вдруг резко отбрасывает в сторону, едва не порвав тонкий стебелек. Больная удивленно поднимает поредевшие брови, что-то спрашивает у него, он отвечает, еле сдерживаясь, чтобы не нагрубить. Она пожимает плечами, равнодушно отворачивается. Он, спохватываясь, срывает с куста розовый бутон и нежно вставляет его в светлые волосы Дины, попутно целуя в лоб.
Лидия не выдерживает этого, резко разворачивается и, вся в слезах, бежит прочь.
Страница 1 из 2