Иногда мне кажется, что я не человек, вовсе не человек, но какое-то сложное соединение хлора. Быть может, таких не было прежде. Или, если и бывали когда-то, то после их существования они многие века, долгие десятилетия пребывали в забвении…
29 мин, 29 сек 11469
— Это всегда в тебе. Сиськи-то ей помни! Помни, помни, не бойся! Тебе всегда этого надо!
Рука моя соскользнула на грудь Анюты, и я стал понемногу сжимать ту и поглаживать, как мне велел Костя.
— Но — нет! Она не прощает. Не прощает… Не хочет простить! На колени!
Я рухнул на колени перед Анютой, обхватил её бёдра.
— Прости, Анна! — сокрушённо и звучно говорил я. — Прости!
— Ладно, Феденька, — со вздохом сказала Анюта. — Забудем об этом.
— Забудем, — сказал я.
— Продолжаем, продолжаем, — командовал Стовёрстов.
Мы постояли так ещё некоторое время, потом девица вдруг отстранилась и потянулась всем телом сладко-сладко.
— Так пуншику хочется, Федя, — сказала она. — Аж моченьки нету!
Я смотрел на неё с суровостью. Злые желваки блуждали по тяжёлым скулам моим. Мне не давали разойтись, разыграться в полную силу моего презрения, и оттого во мне набухало что-то такое свинцовое и недвусмысленное, чему я сам пока не ведал названия.
— Что ты такое говоришь, жена? — сказал я.
— Сбегаю-ка я в подпол за пуншиком, — сказала ещё. И что-то такое коротко почертила по полу ножкою. С дрянненьким этаким кокетством почертила. С потусторонним, я бы сказал, кокетством.
— Что это?! Нет, что это?! — завопил я, сотрясая кулаками. — Костя! Что это за «сбегаю в подпол»? Что за «пуншик» ещё в подполе? Разве такое возможно?! Что же мы делаем? Что за безумие мы творим? Слышишь?! Я тебя спрашиваю!
Я думал, что Костя нас остановит, но он лишь нахмурился и процедил через зубы: «Хорошо! Хорошо!»
Мне поневоле пришлось продолжать.
— Анюта, такой ли ты была, когда много лет назад я взял тебя девицею? — с болью душевною говорил я.
— Что же плохого в пуншике? — удивилась Анна и стала поднимать квадратную крышку в полу.
— Плохое не в пуншике! — загремел я. — Плохое в нас самих! Гадкое! Безобразное! Похабное!
— Десять лет назад, Федя, ты так ко мне не придирался, — сказала она, спускаясь по лесенке под пол.
— Стоп! — заорал я. — Костя! Что происходит? Я так не буду! Я не стану ничего этого делать! — крикнул я ещё и топнул ногой.
Но Костя подождал немного, покуда Анюта не скроется совсем в подполе, и лишь тогда тихо скомандовал:
— Стоп!
Произошло некоторое движение, от меня отвернули свет, и стало не так жарко. Стовёрстов о чём-то говорил с оператором. Директор подскочил ко мне и потрепал меня по плечу.
— Вполне, вполне, — проговорил он. — Я чуть даже не прослезился. Когда ты сначала её по голове… а потом на колени.
— Сеня, — сказал я. — Что это? Скажи мне! Я дал себя уговорить, я сожалею об этом. Но я больше не произнесу ни одной фразы. Я больше не стану участвовать в этом бреде.
— Отлично, Федя! — возразил тот. — Качалов! Станиславский!
Женщина Алла грязною тряпкой утирала пот у меня со лба.
— Алла, — мрачно сказал я, — ты-то хоть понимаешь, что это — говно?
— Эстетика, — сказала она.
Из люка в полу высунулась Анюта.
— Не-не, сиди там, сиди, — замахал ей рукою Стовёрстов, — через минуту продолжим.
— Там темно, я курить хочу. И ещё кое-что, — огрызнулась она.
— Сиди, говорю! Сейчас крупный план снимать будем. Мне нужны твои зрачки расширенные.
— На свету всё равно сузятся, — пожала плечами девица.
— Костя, давай ей атропину в глаза закапаем, — подсказала Алла Стовёрстову, но тот, кажется, не обратил внимания на её слова.
Анюта снова скрылась в подполе.
В сенях вдруг послышалось какое-то урчанье, будто животное. Собака, что ли, была там? Нет, должно быть, всё-таки не собака… Урчанье было каким-то нехорошим, зловещим.
Стовёрстов этаким нездоровым кузнечиком, кривоногим и лукавым кузнечиком, подскочил ко мне, обнял меня за плечи и повлёк за собою.
— А теперь с тобою, Феденька, — сказал он.
Мы присели с ним на корточках над входом в подпол.
— Вот, значит, как, дружочек, — ворковал ещё он. — Ты уж немолодой человек. Да нет же: просто старик! Жизнь к концу подходит, и ты сознаёшь это. И иногда думаешь о себе: ведь я, в сущности, неплохой человек, вот в следующий вторник брошу пить, носки постираю — и можно баллотироваться на должность Бога. Ты надеешься ещё послужить миру иронией. Но вот эта женщина, Анюта… Ты взял её когда-то совсем юною чистой девицей, ты любил её тогда, ты хотел её тогда… Но вот прошло несколько лет — десять или пятнадцать… неважно… и она уже другая, совсем не та, что раньше… И ты понимаешь, что ничего другого уже не будет, и тебе от этого горько! Да-да, я настаиваю: горько! горько! И ты — пусть ты и несправедлив! — но зачастую винишь во всём её, винишь Анюту. Винишь, что жизнь её рядом с твоей, что она рядом с тобой, и потому у тебя не может быть ничего другого.
Рука моя соскользнула на грудь Анюты, и я стал понемногу сжимать ту и поглаживать, как мне велел Костя.
— Но — нет! Она не прощает. Не прощает… Не хочет простить! На колени!
Я рухнул на колени перед Анютой, обхватил её бёдра.
— Прости, Анна! — сокрушённо и звучно говорил я. — Прости!
— Ладно, Феденька, — со вздохом сказала Анюта. — Забудем об этом.
— Забудем, — сказал я.
— Продолжаем, продолжаем, — командовал Стовёрстов.
Мы постояли так ещё некоторое время, потом девица вдруг отстранилась и потянулась всем телом сладко-сладко.
— Так пуншику хочется, Федя, — сказала она. — Аж моченьки нету!
Я смотрел на неё с суровостью. Злые желваки блуждали по тяжёлым скулам моим. Мне не давали разойтись, разыграться в полную силу моего презрения, и оттого во мне набухало что-то такое свинцовое и недвусмысленное, чему я сам пока не ведал названия.
— Что ты такое говоришь, жена? — сказал я.
— Сбегаю-ка я в подпол за пуншиком, — сказала ещё. И что-то такое коротко почертила по полу ножкою. С дрянненьким этаким кокетством почертила. С потусторонним, я бы сказал, кокетством.
— Что это?! Нет, что это?! — завопил я, сотрясая кулаками. — Костя! Что это за «сбегаю в подпол»? Что за «пуншик» ещё в подполе? Разве такое возможно?! Что же мы делаем? Что за безумие мы творим? Слышишь?! Я тебя спрашиваю!
Я думал, что Костя нас остановит, но он лишь нахмурился и процедил через зубы: «Хорошо! Хорошо!»
Мне поневоле пришлось продолжать.
— Анюта, такой ли ты была, когда много лет назад я взял тебя девицею? — с болью душевною говорил я.
— Что же плохого в пуншике? — удивилась Анна и стала поднимать квадратную крышку в полу.
— Плохое не в пуншике! — загремел я. — Плохое в нас самих! Гадкое! Безобразное! Похабное!
— Десять лет назад, Федя, ты так ко мне не придирался, — сказала она, спускаясь по лесенке под пол.
— Стоп! — заорал я. — Костя! Что происходит? Я так не буду! Я не стану ничего этого делать! — крикнул я ещё и топнул ногой.
Но Костя подождал немного, покуда Анюта не скроется совсем в подполе, и лишь тогда тихо скомандовал:
— Стоп!
Произошло некоторое движение, от меня отвернули свет, и стало не так жарко. Стовёрстов о чём-то говорил с оператором. Директор подскочил ко мне и потрепал меня по плечу.
— Вполне, вполне, — проговорил он. — Я чуть даже не прослезился. Когда ты сначала её по голове… а потом на колени.
— Сеня, — сказал я. — Что это? Скажи мне! Я дал себя уговорить, я сожалею об этом. Но я больше не произнесу ни одной фразы. Я больше не стану участвовать в этом бреде.
— Отлично, Федя! — возразил тот. — Качалов! Станиславский!
Женщина Алла грязною тряпкой утирала пот у меня со лба.
— Алла, — мрачно сказал я, — ты-то хоть понимаешь, что это — говно?
— Эстетика, — сказала она.
Из люка в полу высунулась Анюта.
— Не-не, сиди там, сиди, — замахал ей рукою Стовёрстов, — через минуту продолжим.
— Там темно, я курить хочу. И ещё кое-что, — огрызнулась она.
— Сиди, говорю! Сейчас крупный план снимать будем. Мне нужны твои зрачки расширенные.
— На свету всё равно сузятся, — пожала плечами девица.
— Костя, давай ей атропину в глаза закапаем, — подсказала Алла Стовёрстову, но тот, кажется, не обратил внимания на её слова.
Анюта снова скрылась в подполе.
В сенях вдруг послышалось какое-то урчанье, будто животное. Собака, что ли, была там? Нет, должно быть, всё-таки не собака… Урчанье было каким-то нехорошим, зловещим.
Стовёрстов этаким нездоровым кузнечиком, кривоногим и лукавым кузнечиком, подскочил ко мне, обнял меня за плечи и повлёк за собою.
— А теперь с тобою, Феденька, — сказал он.
Мы присели с ним на корточках над входом в подпол.
— Вот, значит, как, дружочек, — ворковал ещё он. — Ты уж немолодой человек. Да нет же: просто старик! Жизнь к концу подходит, и ты сознаёшь это. И иногда думаешь о себе: ведь я, в сущности, неплохой человек, вот в следующий вторник брошу пить, носки постираю — и можно баллотироваться на должность Бога. Ты надеешься ещё послужить миру иронией. Но вот эта женщина, Анюта… Ты взял её когда-то совсем юною чистой девицей, ты любил её тогда, ты хотел её тогда… Но вот прошло несколько лет — десять или пятнадцать… неважно… и она уже другая, совсем не та, что раньше… И ты понимаешь, что ничего другого уже не будет, и тебе от этого горько! Да-да, я настаиваю: горько! горько! И ты — пусть ты и несправедлив! — но зачастую винишь во всём её, винишь Анюту. Винишь, что жизнь её рядом с твоей, что она рядом с тобой, и потому у тебя не может быть ничего другого.
Страница 4 из 9