Иногда мне кажется, что я не человек, вовсе не человек, но какое-то сложное соединение хлора. Быть может, таких не было прежде. Или, если и бывали когда-то, то после их существования они многие века, долгие десятилетия пребывали в забвении…
29 мин, 29 сек 11470
И она для тебя часть этих самых смертных, подземных сил, со всеми её пуншиками, со всей её пошлостью, дряблым телом, и вот, когда она вылезает из подпола, тебе кажется, что она вылезает из преисподней… И что ты тогда делаешь? Ну? Скажи, что ты делаешь, когда вылезает чудище из преисподней? Гидра или скорпион…
— Ногой! — мрачно сказал я. — Ногой! Ногой!
— Вот! — радостно закричал Стовёрстов. — Именно так: ногой!
— Всё равно, Костя, волюнтаризм какой-то! — начал я.
Но Стовёрстов уже отшатнулся от меня, отстранился, перешептался с кем-то там из своих помощников, из своих рабов и приближённых и тихо сказал: «Мотор!»
Я теперь остался наедине с этим проклятым подполом. Я начал его даже бояться, я не знал, чего от него можно ожидать. Крышка медленно стала подниматься, я опустился на колени и придавил её предплечьем. Крышка затихла на некоторое время. Но потом снова начала оживать.
Я вскочил с пола. Возможно, ужас, омерзение отразились на моём лице. Крышка снова стала подниматься, медленно, но неуклонно. Я топнул по ней ногой, но это не помогло. Кажется, тот, кто оттуда, снизу, управлял крышкой, обладал немыслимой силой. А ведь то была, должно быть, всего лишь хрупкая девица Анюта. В щель просунулась Анютина рука, я, не раздумывая, топнул по руке ногою тоже, топнул с силою, вкладывая в своё движение всё пренебрежение к нелепым Костиным выдумкам и затеям. Да, это так, но примешивался к сему ещё и некоторый мой ужас перед происходящим, перед необъяснимым и неудержимым. Жизнь — кладезь неудержимого, и это-то неудержимое составляет её (жизни) тёмную, подспудную сторону.
Крышка поднялась ещё выше, и оттуда, снизу высунулась голова Анюты. Она была ведьмою, природною ведьмой, я видел это теперь совершенно отчётливо.
— Голова! — шептал Костя. — Одна голова! Совсем близко!
Оператор с камерою застыл перед девицыной головою на расстоянии полувытянутой руки.
Я попытался засунуть Анютину голову обратно в подпол, навалившись на ту всею своей тяжестью. Но — нет, неудача! Неужто Анюта сильнее меня?! Это ведь невозможно. Голова её казалась отдельною от тела. Она мне представилась каким-то дьявольским снарядом, который вот-вот вырвется на волю и станет летать и метаться по дому или даже по миру, глумясь над всеми нами, маленькими обиженными человечками, жалкими квартирантами существования сего, кусая нас, тираня, запугивая…
Я стал затаптывать Анютину голову, иногда нога моя срывалась на её плечи, я распалялся и топал ногою всё сильнее. Но самое ужасное было, что Анюта будто не замечала моих ударов, моих топаний. Голова её лишь вела какую-то свою бесполезную монотонную речь.
— Сегодня из лавки табачной посыльный приходил. Ты там, Феденька, оказывается, до восьми рублёв денег задолжал. Хозяин недовольствует страшно. Ежели, говорит, не заплотют, я, мол, завтра уряднику пожалуюсь. А я тогда спрашиваю, а как фамилия урядника-то? Карамазов, говорят, фамилия его. Николай Макарович.
— Карамазов не может быть урядниковой фамилией! — завопил я. — Никак не может быть урядниковой фамилией. Карамазова я сам придумал!
— Я не буду тебе, Феденька, ничего больше под диктовку записывать, — невозмутимо продолжала Анютина голова. — Если ты мне только ещё в пуншике станешь отказывать. Пусть тебе кто-нибудь другой под диктовку записывает.
— Будешь, Анюта, — хмуро сказал я. — Муж и жена — плоть едина. Куда муж, туда и жена, и что муж велит, то жена исполняет с радостию!
— А я всё равно не буду… Пусть тебе кухарка под диктовку записывает…
— А я говорю — будешь, Анюта. Будешь, будешь!
— А я говорю — не буду! Ни за какие коврижки не заставишь, Феденька! Вот разве только за пуншики…
— Будешь! Будешь! Будешь!
— Хорошо-хорошо! — прошептал Костя у меня над ухом, над вздрогнувшей душою моей. — Снято!
Мы остановились, снова остановились. Почему я был столь слаб, что не мог теперь броситься опрометью из этого дома и из этого мира с их чудовищными коллизиями, с их безобразными фабулами и тошнотворной риторикой?! Неужто какие-то жалкие мои обязательства, которые к тому же я и сам не помнил толком, удерживали меня?! Ведь не могло же происходящее быть подпоркою моей негодной alteritas, совершенно не могло, оно, напротив, препятствовало той. Я — человек с пустыми кладовыми, но с захламлёнными, нестерпимо захламлёнными переднею и гостиною. Всё ничтожное и негодное сгрудилось во мне для общего доступа, и этот общий доступ лишь перечёркивал моё потаённое, моё недосягаемое, моё небывалое!
Мне трудно, трудно сойтись со всяким иным, со всяким двуногим, у нас качество лукавств разное. Воздух! Воздух! Отчего существование моё запнулось именно на этой точке?! Отчего я вдруг осознал себя здесь противодействующим, одним смыслом своим противодействующим сему всеобщему помешательству, полудрагоценной и полупричудливой сей абракадабре?!
— Ногой! — мрачно сказал я. — Ногой! Ногой!
— Вот! — радостно закричал Стовёрстов. — Именно так: ногой!
— Всё равно, Костя, волюнтаризм какой-то! — начал я.
Но Стовёрстов уже отшатнулся от меня, отстранился, перешептался с кем-то там из своих помощников, из своих рабов и приближённых и тихо сказал: «Мотор!»
Я теперь остался наедине с этим проклятым подполом. Я начал его даже бояться, я не знал, чего от него можно ожидать. Крышка медленно стала подниматься, я опустился на колени и придавил её предплечьем. Крышка затихла на некоторое время. Но потом снова начала оживать.
Я вскочил с пола. Возможно, ужас, омерзение отразились на моём лице. Крышка снова стала подниматься, медленно, но неуклонно. Я топнул по ней ногой, но это не помогло. Кажется, тот, кто оттуда, снизу, управлял крышкой, обладал немыслимой силой. А ведь то была, должно быть, всего лишь хрупкая девица Анюта. В щель просунулась Анютина рука, я, не раздумывая, топнул по руке ногою тоже, топнул с силою, вкладывая в своё движение всё пренебрежение к нелепым Костиным выдумкам и затеям. Да, это так, но примешивался к сему ещё и некоторый мой ужас перед происходящим, перед необъяснимым и неудержимым. Жизнь — кладезь неудержимого, и это-то неудержимое составляет её (жизни) тёмную, подспудную сторону.
Крышка поднялась ещё выше, и оттуда, снизу высунулась голова Анюты. Она была ведьмою, природною ведьмой, я видел это теперь совершенно отчётливо.
— Голова! — шептал Костя. — Одна голова! Совсем близко!
Оператор с камерою застыл перед девицыной головою на расстоянии полувытянутой руки.
Я попытался засунуть Анютину голову обратно в подпол, навалившись на ту всею своей тяжестью. Но — нет, неудача! Неужто Анюта сильнее меня?! Это ведь невозможно. Голова её казалась отдельною от тела. Она мне представилась каким-то дьявольским снарядом, который вот-вот вырвется на волю и станет летать и метаться по дому или даже по миру, глумясь над всеми нами, маленькими обиженными человечками, жалкими квартирантами существования сего, кусая нас, тираня, запугивая…
Я стал затаптывать Анютину голову, иногда нога моя срывалась на её плечи, я распалялся и топал ногою всё сильнее. Но самое ужасное было, что Анюта будто не замечала моих ударов, моих топаний. Голова её лишь вела какую-то свою бесполезную монотонную речь.
— Сегодня из лавки табачной посыльный приходил. Ты там, Феденька, оказывается, до восьми рублёв денег задолжал. Хозяин недовольствует страшно. Ежели, говорит, не заплотют, я, мол, завтра уряднику пожалуюсь. А я тогда спрашиваю, а как фамилия урядника-то? Карамазов, говорят, фамилия его. Николай Макарович.
— Карамазов не может быть урядниковой фамилией! — завопил я. — Никак не может быть урядниковой фамилией. Карамазова я сам придумал!
— Я не буду тебе, Феденька, ничего больше под диктовку записывать, — невозмутимо продолжала Анютина голова. — Если ты мне только ещё в пуншике станешь отказывать. Пусть тебе кто-нибудь другой под диктовку записывает.
— Будешь, Анюта, — хмуро сказал я. — Муж и жена — плоть едина. Куда муж, туда и жена, и что муж велит, то жена исполняет с радостию!
— А я всё равно не буду… Пусть тебе кухарка под диктовку записывает…
— А я говорю — будешь, Анюта. Будешь, будешь!
— А я говорю — не буду! Ни за какие коврижки не заставишь, Феденька! Вот разве только за пуншики…
— Будешь! Будешь! Будешь!
— Хорошо-хорошо! — прошептал Костя у меня над ухом, над вздрогнувшей душою моей. — Снято!
Мы остановились, снова остановились. Почему я был столь слаб, что не мог теперь броситься опрометью из этого дома и из этого мира с их чудовищными коллизиями, с их безобразными фабулами и тошнотворной риторикой?! Неужто какие-то жалкие мои обязательства, которые к тому же я и сам не помнил толком, удерживали меня?! Ведь не могло же происходящее быть подпоркою моей негодной alteritas, совершенно не могло, оно, напротив, препятствовало той. Я — человек с пустыми кладовыми, но с захламлёнными, нестерпимо захламлёнными переднею и гостиною. Всё ничтожное и негодное сгрудилось во мне для общего доступа, и этот общий доступ лишь перечёркивал моё потаённое, моё недосягаемое, моё небывалое!
Мне трудно, трудно сойтись со всяким иным, со всяким двуногим, у нас качество лукавств разное. Воздух! Воздух! Отчего существование моё запнулось именно на этой точке?! Отчего я вдруг осознал себя здесь противодействующим, одним смыслом своим противодействующим сему всеобщему помешательству, полудрагоценной и полупричудливой сей абракадабре?!
Страница 5 из 9