41 мин, 33 сек 14094
Мы сближались. И этого никак было не избежать. Оба мы пошли медленнее, настороженнее. Крушения наши оттиснуты на родах наших, на душах и на одеждах.
Вот же остановились мы друг от друга в дуэльных шести шагах. Он что-то держал за пазухой, что-то держал за пазухой и я. Рот, подбородок и горло его, я видел, были грязны, будто бы он недавно ел землю. Зачем же он ел землю? Разве можно её есть?
— Ты, — сказал я. — Ты был в моём доме.
— Ты, — сказал он. — Ты был в моём доме.
Я задумался. Он мне не мешал. Я ему не мешал тоже. Быть может, наши фразы были одновременными, но возможно, и одна обрушилась за другою вослед, возможно, были они двумя отдельными камнепадами, я этого не знал точно. Ныне мой удел — расщепление, а хорошая литература всегда строится на нелюбви к позитивному. Но попробуйте-ка восторг или тоску долго держать на одной ноте! Окажетесь обречёнными на неуспех. Как обречено на неуспех всё живое, монотонное, искреннее, самозабвенное… Живое вообще есть жертва неуспеха.
— Я пришёл, чтобы меня потеряли, — сказал я.
— Пришёл тоже, чтобы потеряли, — сказал он.
Мы помолчали. Молчание побыло нами. Молчание поиграло нами. Ныне я был знатоком игр тяжеловесных, трагических…
— Как там? — сказал я.
На это раз он не ответил. Возможно, я смутился, как если бы не ответил сам я.
— Ведь что есть жена? — сказал я. — Слово одно.
— Одно, — сказал он.
— Жена — это ничто.
— Знаю, — сказал он.
— Ты знаешь? — восхитился я.
— Это несложно, — сказал он.
— Вот как, — сказал я.
— Да, — сказал он.
— Я всё это видел, — сказал я, — меня этим не удивишь. Что мне там делать? Разве мне это нужно?
Он тоже что-то говорил, сбивчиво и беспорядочно. Мы оба сбились на бормотание. День сей стал со мной много фамильярнее прежнего. Быть может, и он считал так же. День совсем распоясался. Ему бы уж стремиться к исходу своему, а не быть таким бесчинствующим, разгулявшимся. Я только не хотел признавать никакой богозависимости. Я более не приду к ним, если они всегда признают во мне одну лишь словесную ловкость. Вы видели мою мысль лишь усталую и зачахшую, но вы не видели моей мысли, весёлой и моложавой. Тут вдруг Мир легонько куснул меня за сосок. Я вздрогнул и щёлкнул его пальцем, чтобы он меня не кусал. Я старался, чтобы движение моё было не слишком заметным.
— Тебя тоже выпустили из больницы? — спросил я.
— Меня только собираются туда поместить, — сказал он.
— Не ходи туда. Там ад, — возразил я.
— И ты не ходи. Там тоже ад, — сказал он.
— Я не могу не идти, — сказал я.
— Я знаю, что ты не можешь, — сказал он.
— Видишь? — сказал я. И достал из-за пазухи собачью голову. Показал ему.
— Видишь? — сказал он. И достал из-за пазухи собачью лапу. Показал мне.
Оба мы смотрели друг на друга понимающе. Жизнь моя судорожна и беспорядочна, будто полёт моли. Очень скоро меня не будет, останутся одни недоделанные дела мои, недодуманные мои мысли. Я никак не мог ухватить за хвосты или за шерсть мои ускользающие мгновения. Смысл же мой под нагрузкой всегда прячется за подспудное. Кажется, я решил вдруг затеять особенную вакханалию невразумительности.
— Прощай, брат, — сказал я.
— Прощай, брат, — сказал он.
Я приветливо махнул ему собачьею головой, он приветливо махнул мне собачьею лапой. Я прошёл мимо него, он посторонился и тоже прошёл мимо меня. Наша нутряная дипломатия на сём завершилась, безрезультатною и безысходною оказалась она. Через мгновение я обернулся, желая снова увидеть меня, но не увидел никого. Быть может, и он обернулся, желая увидеть меня, и тоже не увидел.
Во дворе у меня вдруг заболела нога, я даже захромал и отяготился. Точно — я сделался тяжёл и недвусмыслен. Был ли я когда-нибудь таким прежде? Нет, я не был таким прежде. Я свернул за угол дома, тут я увидел топор, тот лежал на земле. Я подобрал его, он был тёплым. Я люблю тёплые топоры. Был он ещё грязен, но грязь я отёр об одежду. Любовно отёр, старательно отёр. Для чего ещё нам одежда, если нельзя отирать о неё грязь наших топоров?! Пачкотню наших незаурядностей!
Тогда я вернулся и зашёл в дом, в одной руке у меня была голова Мира, в другой же моё орудие. Пусть только попробуют мне теперь возражать! Бог только для того и придумал смерть, чтобы мы придумали Бога. Прислушался. Впрочем, всего лишь на мгновение. Далее какое-то негромкое бодрое бормотание было. Что же за бормотание?! Ах да, это телевизор! Со своими сигналами, монологами, шелестом, призвуками, со своею беспорядочной энергией и статическим электричеством, со своим ужасом обыденности, услужливым ужасом.
Увиденное меня не напугало, не потрясло, я умён и предусмотрителен, я ожидал увидеть всё это. Пол и стены здесь были в крови.
Вот же остановились мы друг от друга в дуэльных шести шагах. Он что-то держал за пазухой, что-то держал за пазухой и я. Рот, подбородок и горло его, я видел, были грязны, будто бы он недавно ел землю. Зачем же он ел землю? Разве можно её есть?
— Ты, — сказал я. — Ты был в моём доме.
— Ты, — сказал он. — Ты был в моём доме.
Я задумался. Он мне не мешал. Я ему не мешал тоже. Быть может, наши фразы были одновременными, но возможно, и одна обрушилась за другою вослед, возможно, были они двумя отдельными камнепадами, я этого не знал точно. Ныне мой удел — расщепление, а хорошая литература всегда строится на нелюбви к позитивному. Но попробуйте-ка восторг или тоску долго держать на одной ноте! Окажетесь обречёнными на неуспех. Как обречено на неуспех всё живое, монотонное, искреннее, самозабвенное… Живое вообще есть жертва неуспеха.
— Я пришёл, чтобы меня потеряли, — сказал я.
— Пришёл тоже, чтобы потеряли, — сказал он.
Мы помолчали. Молчание побыло нами. Молчание поиграло нами. Ныне я был знатоком игр тяжеловесных, трагических…
— Как там? — сказал я.
На это раз он не ответил. Возможно, я смутился, как если бы не ответил сам я.
— Ведь что есть жена? — сказал я. — Слово одно.
— Одно, — сказал он.
— Жена — это ничто.
— Знаю, — сказал он.
— Ты знаешь? — восхитился я.
— Это несложно, — сказал он.
— Вот как, — сказал я.
— Да, — сказал он.
— Я всё это видел, — сказал я, — меня этим не удивишь. Что мне там делать? Разве мне это нужно?
Он тоже что-то говорил, сбивчиво и беспорядочно. Мы оба сбились на бормотание. День сей стал со мной много фамильярнее прежнего. Быть может, и он считал так же. День совсем распоясался. Ему бы уж стремиться к исходу своему, а не быть таким бесчинствующим, разгулявшимся. Я только не хотел признавать никакой богозависимости. Я более не приду к ним, если они всегда признают во мне одну лишь словесную ловкость. Вы видели мою мысль лишь усталую и зачахшую, но вы не видели моей мысли, весёлой и моложавой. Тут вдруг Мир легонько куснул меня за сосок. Я вздрогнул и щёлкнул его пальцем, чтобы он меня не кусал. Я старался, чтобы движение моё было не слишком заметным.
— Тебя тоже выпустили из больницы? — спросил я.
— Меня только собираются туда поместить, — сказал он.
— Не ходи туда. Там ад, — возразил я.
— И ты не ходи. Там тоже ад, — сказал он.
— Я не могу не идти, — сказал я.
— Я знаю, что ты не можешь, — сказал он.
— Видишь? — сказал я. И достал из-за пазухи собачью голову. Показал ему.
— Видишь? — сказал он. И достал из-за пазухи собачью лапу. Показал мне.
Оба мы смотрели друг на друга понимающе. Жизнь моя судорожна и беспорядочна, будто полёт моли. Очень скоро меня не будет, останутся одни недоделанные дела мои, недодуманные мои мысли. Я никак не мог ухватить за хвосты или за шерсть мои ускользающие мгновения. Смысл же мой под нагрузкой всегда прячется за подспудное. Кажется, я решил вдруг затеять особенную вакханалию невразумительности.
— Прощай, брат, — сказал я.
— Прощай, брат, — сказал он.
Я приветливо махнул ему собачьею головой, он приветливо махнул мне собачьею лапой. Я прошёл мимо него, он посторонился и тоже прошёл мимо меня. Наша нутряная дипломатия на сём завершилась, безрезультатною и безысходною оказалась она. Через мгновение я обернулся, желая снова увидеть меня, но не увидел никого. Быть может, и он обернулся, желая увидеть меня, и тоже не увидел.
Во дворе у меня вдруг заболела нога, я даже захромал и отяготился. Точно — я сделался тяжёл и недвусмыслен. Был ли я когда-нибудь таким прежде? Нет, я не был таким прежде. Я свернул за угол дома, тут я увидел топор, тот лежал на земле. Я подобрал его, он был тёплым. Я люблю тёплые топоры. Был он ещё грязен, но грязь я отёр об одежду. Любовно отёр, старательно отёр. Для чего ещё нам одежда, если нельзя отирать о неё грязь наших топоров?! Пачкотню наших незаурядностей!
Тогда я вернулся и зашёл в дом, в одной руке у меня была голова Мира, в другой же моё орудие. Пусть только попробуют мне теперь возражать! Бог только для того и придумал смерть, чтобы мы придумали Бога. Прислушался. Впрочем, всего лишь на мгновение. Далее какое-то негромкое бодрое бормотание было. Что же за бормотание?! Ах да, это телевизор! Со своими сигналами, монологами, шелестом, призвуками, со своею беспорядочной энергией и статическим электричеством, со своим ужасом обыденности, услужливым ужасом.
Увиденное меня не напугало, не потрясло, я умён и предусмотрителен, я ожидал увидеть всё это. Пол и стены здесь были в крови.
Страница
10 из 11
10 из 11