338 мин, 5 сек 13805
А ежели, — он вплотную приблизил свое перекошенное лютой злобой лицо к лицу обмершего от невольно подкатившей робости Ефима и, окатывая зловонием изо рта, неопрятно вскипающего в углах губ слюнявой пеной, по-змеиному прошипел, — болтать лишнего вздумаешь, то лично своими руками твой поганый язык вырву и собакам скормлю. Уяснил?
И не ожидая оправданий от сразу не нашедшегося что сказать палача, надворный советник отвернулся, через плечо, небрежно бросая лакею, тщательно выполаскивающему рот водой из кособокого глиняного кувшина, с большой щербиной на горловине:
— Выдай ему три целковых. Потешил он, однако, славно. Одно слово, мастер. — Но, тут же сменив тон, угрожающе покачал холеным, перепачканным в подсыхающей крови пальцем. — И не дай вам Боже еще раз дожидаться себя заставить. Оба березовой каши вдосталь нажретесь…
Через ворота возле кордегардии Ефим вышел с тяжелым сердцем. Остановившись посреди дороги, он долго и часто дышал полной грудью, хмелея от таежной свежести после смрадной духоты пыточной. И чем больше яснело в его голове, тем пакостней становилось у него на душе. Последний раз так остро надвигающуюся беду Ефим чуял накануне смерти Федора. Однако теперь, как ни старался, никак не мог взять в толк, откуда же ждать очередной напасти. Так ничего и, не надумав, в прескверном расположении духа палач направился в сторону дома, по пути заглянув шинок, где, не торгуясь, взял у татарина полный штоф самого дорогого вина.
Рано осиротевшей, и по тому не по годам сметливой Марьяшке, вдоволь хлебнувшей скитаний по чужим углам, с одного только взгляда на Ефима стало ясно, что вопросами ему лучше не докучать. Шустро накрыв на стол, она, чтоб ненароком не попасть тому под горячую руку, забилась в дальний угол, где до полуночи тихонько, как мышь, рукодельничала, терпеливо дожидаясь, пока Ефим не опустошит винную посудину и не уснет прямо за столом, уронив голову в тарелку…
Невнятные слухи о безвестно пропавших острожниках, тайной пыточной и паскудных пристрастиях тайного советника весь март глухо будоражили каторгу. Но когда Марьяшка, как все бабы обожающая сунуть нос не в свое дело, пыталась вытянуть Ефима на разговор об этом, он либо угрюмо отмалчивался, либо злобно огрызался. Сам же палач, пока остальные, даже самые отпетые каторжники, старались в преддверии Пасхи как можно меньше грешить, до конца четвертой недели Великого поста успел умертвить на потеху Солодникову еще пятерых.
Начальник тюрьмы показал себя большим искусником в деле истязания человеческой плоти. Обычно пробуждающийся после полудня, он обожал коротать ночь за выписанными из столицы редкими рукописями по всемирной истории, выискивая в них сцены с самыми замысловатыми способами казни, а затем, едва успев продрать глаза, сломя голову летел разыграть кровавое представление на подмостках пыточной.
Ефим не ропща, повинуясь приказам Солодникова безучастно четвертовал, колесовал, вешал за ребро на крюк, и лишь раз, когда сажал на кол, искренне поразился живучести надрывно визжащего и извивающегося, как насажанный на рыболовный крючок червяк, смертника, у которого из разодранного рта, медленно кроша зубы, вылезало осклизлое от бурой нутряной крови остро отточенное деревянное жало.
Очень скоро палача перестало коробить и от богомерзкой содомии надворного советника. В нем даже проснулся нездоровый интерес к тому, что вытворяют меж собой Солодников, его лакей и присоединившийся к ним молоденький смазливый арестант особого отделения. Как помимо воли притягивает взгляд откровенное, бесстыдно выставленное на показ уродство, так и Ефим с жадным любопытством наблюдал разврат, которому без стеснения предавалась эта троица под отчаянные предсмертные вопли бьющихся в агонии жертв.
Как-то в начале апреля, в канун вербного воскресенья, палача, как и в то памятное мартовское утро, когда ему пришлось совершать первую казнь в тайной пыточной, вновь ни свет, ни заря поднял все тот же унтер. Полагая, что и на сей раз у надворного советника случился, как бывало, острый приступ похоти, Ефим, не искушая судьбу, без долгих уговоров поспешил в острог.
Однако сразу за воротами, возле кордегардии ему преградил путь, присматривающий за острожным хозяйством инвалид и цепко ухватив за рукав, чуть ли не силой потащил в каморку, где палач держал свой нехитрый инвентарь. Потешно пришепетывая сквозь прореху в передних зубах и тяжело волоча за собой ногу, не гнущуюся в когда-то перебитом и криво сросшемся колене, пронырливый калека битых два часа за закрытой дверью дотошно перетряхивал и пересчитывал каждую казенную мелочь, сверяясь при этом с имеющимся при нем списком. А на все уговоры поминутно чихающего от поднявшейся пыли Ефима хотя бы приоткрыть дверь, чтобы глотнуть свежего воздуха, решительно противился, отчаянно вереща: «Не велено!
И не ожидая оправданий от сразу не нашедшегося что сказать палача, надворный советник отвернулся, через плечо, небрежно бросая лакею, тщательно выполаскивающему рот водой из кособокого глиняного кувшина, с большой щербиной на горловине:
— Выдай ему три целковых. Потешил он, однако, славно. Одно слово, мастер. — Но, тут же сменив тон, угрожающе покачал холеным, перепачканным в подсыхающей крови пальцем. — И не дай вам Боже еще раз дожидаться себя заставить. Оба березовой каши вдосталь нажретесь…
Через ворота возле кордегардии Ефим вышел с тяжелым сердцем. Остановившись посреди дороги, он долго и часто дышал полной грудью, хмелея от таежной свежести после смрадной духоты пыточной. И чем больше яснело в его голове, тем пакостней становилось у него на душе. Последний раз так остро надвигающуюся беду Ефим чуял накануне смерти Федора. Однако теперь, как ни старался, никак не мог взять в толк, откуда же ждать очередной напасти. Так ничего и, не надумав, в прескверном расположении духа палач направился в сторону дома, по пути заглянув шинок, где, не торгуясь, взял у татарина полный штоф самого дорогого вина.
Рано осиротевшей, и по тому не по годам сметливой Марьяшке, вдоволь хлебнувшей скитаний по чужим углам, с одного только взгляда на Ефима стало ясно, что вопросами ему лучше не докучать. Шустро накрыв на стол, она, чтоб ненароком не попасть тому под горячую руку, забилась в дальний угол, где до полуночи тихонько, как мышь, рукодельничала, терпеливо дожидаясь, пока Ефим не опустошит винную посудину и не уснет прямо за столом, уронив голову в тарелку…
Невнятные слухи о безвестно пропавших острожниках, тайной пыточной и паскудных пристрастиях тайного советника весь март глухо будоражили каторгу. Но когда Марьяшка, как все бабы обожающая сунуть нос не в свое дело, пыталась вытянуть Ефима на разговор об этом, он либо угрюмо отмалчивался, либо злобно огрызался. Сам же палач, пока остальные, даже самые отпетые каторжники, старались в преддверии Пасхи как можно меньше грешить, до конца четвертой недели Великого поста успел умертвить на потеху Солодникову еще пятерых.
Начальник тюрьмы показал себя большим искусником в деле истязания человеческой плоти. Обычно пробуждающийся после полудня, он обожал коротать ночь за выписанными из столицы редкими рукописями по всемирной истории, выискивая в них сцены с самыми замысловатыми способами казни, а затем, едва успев продрать глаза, сломя голову летел разыграть кровавое представление на подмостках пыточной.
Ефим не ропща, повинуясь приказам Солодникова безучастно четвертовал, колесовал, вешал за ребро на крюк, и лишь раз, когда сажал на кол, искренне поразился живучести надрывно визжащего и извивающегося, как насажанный на рыболовный крючок червяк, смертника, у которого из разодранного рта, медленно кроша зубы, вылезало осклизлое от бурой нутряной крови остро отточенное деревянное жало.
Очень скоро палача перестало коробить и от богомерзкой содомии надворного советника. В нем даже проснулся нездоровый интерес к тому, что вытворяют меж собой Солодников, его лакей и присоединившийся к ним молоденький смазливый арестант особого отделения. Как помимо воли притягивает взгляд откровенное, бесстыдно выставленное на показ уродство, так и Ефим с жадным любопытством наблюдал разврат, которому без стеснения предавалась эта троица под отчаянные предсмертные вопли бьющихся в агонии жертв.
Как-то в начале апреля, в канун вербного воскресенья, палача, как и в то памятное мартовское утро, когда ему пришлось совершать первую казнь в тайной пыточной, вновь ни свет, ни заря поднял все тот же унтер. Полагая, что и на сей раз у надворного советника случился, как бывало, острый приступ похоти, Ефим, не искушая судьбу, без долгих уговоров поспешил в острог.
Однако сразу за воротами, возле кордегардии ему преградил путь, присматривающий за острожным хозяйством инвалид и цепко ухватив за рукав, чуть ли не силой потащил в каморку, где палач держал свой нехитрый инвентарь. Потешно пришепетывая сквозь прореху в передних зубах и тяжело волоча за собой ногу, не гнущуюся в когда-то перебитом и криво сросшемся колене, пронырливый калека битых два часа за закрытой дверью дотошно перетряхивал и пересчитывал каждую казенную мелочь, сверяясь при этом с имеющимся при нем списком. А на все уговоры поминутно чихающего от поднявшейся пыли Ефима хотя бы приоткрыть дверь, чтобы глотнуть свежего воздуха, решительно противился, отчаянно вереща: «Не велено!
Страница
59 из 99
59 из 99