53 мин, 15 сек 11086
Эту тяжесть несут лишь живые, а смерть искупает любой долг. Поэтому, вероятно, и принято приговаривать самых страшных преступников к смерти.
Кайгер сам судил себя, сам же и привел в исполнение приговор. Может быть, согласно Учению, в этом и было что-то положительное, но душа Габроша отчего-то погрузилась в промозглые осенние сумерки. Он покидал Никорин Вал с тяжелым сердцем. Болела голова, словно он надышался амбры, и беспокойный ветер теребил верхушки деревьев, как теребит взволнованная женщина свой кружевной платочек.
Лошадь, выделенная властями лечебнице, оказалась так себе. Габрош добрался в Холмы, когда уже стемнело. От реки тянуло холодом, холмовчане крепко спали и даже собаки, до того еженощно устраивавшие концерт, отчего-то молчали. Он разбудил трактирного слугу. Тот глянул на него неприязненно, однако лошадь принял. Анн с запоздалым раскаянием подумал о большаковской скотинке, оставленной безвестному пастуху. Нужно было, наверное, забрать ее и вернуть хозяину, но уезжая из города, он о ней даже не вспомнил. Будто было у него время возиться с охромевшей лошадью!
Он хотел бы подождать до утра. Выспаться, выпить чаю и отправиться в приют с рассветом. Вряд ли кто-то осудил бы его за это, да и немного найдется охотников осуждать офицера УВР. У него ломило спину и голова все еще была тяжелой и гулкой, словно старый колокол. Он плохо видел в темноте. Он с утра ничего не ел, а там, наверху, во тьме, поджидало его «зло и безумие».
Он снял сапоги, нашарил в казенной сумке другие, работы ромальских мастеров, сухие и легкие, как осенние листья. Переобулся, оставив промокшую и воняющую потом обувку возле конюшни, и отправился в приют.
В ночной темноте лес на холме казался более живым, чем днем, при свете солнца. В траве стрекотали ночные насекомые, гулко ухала где-то сова. От реки доносилось переливистое русалочье треньканье и щелканье. Анн дошел до обрыва. Впервые за много лет он совсем не чувствовал страха. Мысль о Соседях, блуждающих во тьме, скрывающихся в холодной черноте речных вод, не вызывала у него никаких особенных чувств.
«Самые страшные чудовища, — рассеянно думал он, глядя на раскапризничавшуюся по весне реку, — прячутся внутри, не рискуя выходить наружу. И они верней любых зверей, Соседей и богов способны убить нас». Ему казалось несправедливым такое положение. Он хотел молиться, но не находил подобающих слов. На языке вертелись обвинения, которые разумный человек не стал бы адресовать Небу. Небо не может быть виновным. «Каждый человек — отец своей беды», — бормотал Анн себе под нос. Учение всегда было ему утешением, потому что он твердо знал — в мудрости спасение. Анн очень хотел спастись, хотя от чего именно, никогда не задумывался.
Растерянный ночной ветер, промозглый и тяжелый от воды, блуждал меж деревьев. Он метался то в одну, то в другую сторону, точно никак не мог решить, куда же ему дуть. Горловое, ласкающее «хурр» и звонкое «тса-ча-ча» то взметывалось, то угасало в нервном, взбаламученном воздухе — на реке пели русалки.
Габрош пробирался по лесу почти на ощупь. На лицо раза два или три уже легла невидимая паучья сеть, под ногами то и дело взрывались бесполезные грибы-вонючки. Их семена оседали на новеньких служебных сапогах Анна. Он потерял тропинку и теперь продирался сквозь кусты с той же яростью, с какой, бывало, молился, когда ему становилось страшно. Иногда ему казалось — он мало верует в Учение и не способен надеяться на милость Неба. Разве тот, кто и впрямь верит, станет бояться смерти оттого, что не знает — какова она, когда придет за ним и что будет после? Истинно верующему достаточно знать, что все будет хорошо и Небо о нем позаботится. Только верою слабый, такой, как он, Габрош, мучается сомнениями и подвержен страхам — так говорилось в Учении. Он знал зло, которое мог победить в одиночку, и зло, с которым можно было справиться всем миром. Он знал нищих и убийц, говорил со шпионами и командирами боевых отрядов, тайно засланных на территорию Империи. Он не нуждался в помощи Неба для того, чтобы спастись от этого зла и спасти от него других. Он точно знал, как это зло устроено и что следует сделать с ним. Он был офицер, а офицеры не боятся своей работы.
Страх Габроша начинался там, где он был вынужден полагаться на других, полагаться безусловно и абсолютно, не рассуждая и не пытаясь осмыслить происходящего. Отчего-то он никак не мог почувствовать этого абсолютного доверия, предписанного Небом: «Веруй, что о тебе позаботятся и будет по вере твоей». Ему спокойнее было бы самому продираться однажды через смерть, как сейчас он продирался через лес, зная, что вот там — обрыв, а с другой стороны — вершина холма и серая холодная коробка приюта. Но ничего, кроме общеизвестного «не страшись смерти, ибо смерть — путь ко благу и воссоединению для достойных», у него не было. Он молился. Он исполнял все, надеясь войти в число достойных Неба, но все никак не умел понять, как это — благо.
Кайгер сам судил себя, сам же и привел в исполнение приговор. Может быть, согласно Учению, в этом и было что-то положительное, но душа Габроша отчего-то погрузилась в промозглые осенние сумерки. Он покидал Никорин Вал с тяжелым сердцем. Болела голова, словно он надышался амбры, и беспокойный ветер теребил верхушки деревьев, как теребит взволнованная женщина свой кружевной платочек.
Лошадь, выделенная властями лечебнице, оказалась так себе. Габрош добрался в Холмы, когда уже стемнело. От реки тянуло холодом, холмовчане крепко спали и даже собаки, до того еженощно устраивавшие концерт, отчего-то молчали. Он разбудил трактирного слугу. Тот глянул на него неприязненно, однако лошадь принял. Анн с запоздалым раскаянием подумал о большаковской скотинке, оставленной безвестному пастуху. Нужно было, наверное, забрать ее и вернуть хозяину, но уезжая из города, он о ней даже не вспомнил. Будто было у него время возиться с охромевшей лошадью!
Он хотел бы подождать до утра. Выспаться, выпить чаю и отправиться в приют с рассветом. Вряд ли кто-то осудил бы его за это, да и немного найдется охотников осуждать офицера УВР. У него ломило спину и голова все еще была тяжелой и гулкой, словно старый колокол. Он плохо видел в темноте. Он с утра ничего не ел, а там, наверху, во тьме, поджидало его «зло и безумие».
Он снял сапоги, нашарил в казенной сумке другие, работы ромальских мастеров, сухие и легкие, как осенние листья. Переобулся, оставив промокшую и воняющую потом обувку возле конюшни, и отправился в приют.
В ночной темноте лес на холме казался более живым, чем днем, при свете солнца. В траве стрекотали ночные насекомые, гулко ухала где-то сова. От реки доносилось переливистое русалочье треньканье и щелканье. Анн дошел до обрыва. Впервые за много лет он совсем не чувствовал страха. Мысль о Соседях, блуждающих во тьме, скрывающихся в холодной черноте речных вод, не вызывала у него никаких особенных чувств.
«Самые страшные чудовища, — рассеянно думал он, глядя на раскапризничавшуюся по весне реку, — прячутся внутри, не рискуя выходить наружу. И они верней любых зверей, Соседей и богов способны убить нас». Ему казалось несправедливым такое положение. Он хотел молиться, но не находил подобающих слов. На языке вертелись обвинения, которые разумный человек не стал бы адресовать Небу. Небо не может быть виновным. «Каждый человек — отец своей беды», — бормотал Анн себе под нос. Учение всегда было ему утешением, потому что он твердо знал — в мудрости спасение. Анн очень хотел спастись, хотя от чего именно, никогда не задумывался.
Растерянный ночной ветер, промозглый и тяжелый от воды, блуждал меж деревьев. Он метался то в одну, то в другую сторону, точно никак не мог решить, куда же ему дуть. Горловое, ласкающее «хурр» и звонкое «тса-ча-ча» то взметывалось, то угасало в нервном, взбаламученном воздухе — на реке пели русалки.
Габрош пробирался по лесу почти на ощупь. На лицо раза два или три уже легла невидимая паучья сеть, под ногами то и дело взрывались бесполезные грибы-вонючки. Их семена оседали на новеньких служебных сапогах Анна. Он потерял тропинку и теперь продирался сквозь кусты с той же яростью, с какой, бывало, молился, когда ему становилось страшно. Иногда ему казалось — он мало верует в Учение и не способен надеяться на милость Неба. Разве тот, кто и впрямь верит, станет бояться смерти оттого, что не знает — какова она, когда придет за ним и что будет после? Истинно верующему достаточно знать, что все будет хорошо и Небо о нем позаботится. Только верою слабый, такой, как он, Габрош, мучается сомнениями и подвержен страхам — так говорилось в Учении. Он знал зло, которое мог победить в одиночку, и зло, с которым можно было справиться всем миром. Он знал нищих и убийц, говорил со шпионами и командирами боевых отрядов, тайно засланных на территорию Империи. Он не нуждался в помощи Неба для того, чтобы спастись от этого зла и спасти от него других. Он точно знал, как это зло устроено и что следует сделать с ним. Он был офицер, а офицеры не боятся своей работы.
Страх Габроша начинался там, где он был вынужден полагаться на других, полагаться безусловно и абсолютно, не рассуждая и не пытаясь осмыслить происходящего. Отчего-то он никак не мог почувствовать этого абсолютного доверия, предписанного Небом: «Веруй, что о тебе позаботятся и будет по вере твоей». Ему спокойнее было бы самому продираться однажды через смерть, как сейчас он продирался через лес, зная, что вот там — обрыв, а с другой стороны — вершина холма и серая холодная коробка приюта. Но ничего, кроме общеизвестного «не страшись смерти, ибо смерть — путь ко благу и воссоединению для достойных», у него не было. Он молился. Он исполнял все, надеясь войти в число достойных Неба, но все никак не умел понять, как это — благо.
Страница
14 из 16
14 из 16