44 мин, 55 сек 17186
Девять тысяч!
Просить взаймы… У кого из соседей будет лишней такая сумма?! Отдавать-то нечем. Я б сама заняла? Не знаю. Впрочем, кто мог и хотел, тот занял. Понемногу, сколько могли. Набралось шесть тысяч. Я положила их в комод и заплакала. Рыдала, как в детстве, едва ли не в голос, и змея тяжко ворочалась, скручивала желудок в тугой, сосущий, голодный ком.
Почему? За что? За что нам с папой это?!
Далекий вой за окном дергал нервы. Волки… откуда в городе волки?
Наутро я поняла, у кого можно взять взаймы девять тысяч. Вот только идти к Алине на поклон — противно, мерзко, лучше сдохнуть. Красть — подло, так? Но Алинке эти девять тысяч — на один чих, а мне… а я должна, — нет, обязана!— купить жизнь папе. Он меня не поймет, конечно же. Но то, о чем он не знает, ему не повредит. А он не узнает.
Видеокамеры стояли у нас только в гардеробе. Чтобы по шкафчикам никто не лазил. В классе камер не было. В коридоре тоже. Алинка, уверенная в своей королевской неприкосновенности — кому же захочется добровольно лезть в петлю?— разбрасывала свои вещи где попало и как попало, с беспечностью человека, не привыкшего беречь что бы то ни было. Я выбрала момент, когда все ускакали в столовую. Бег в столовую — отдельный вид национального спорта. Класс несся туда не столько из-за голода, сколько из азарта. Соревнование: кто в экстремальном слаломе по лестнице первым расшибет башку. Себе или другому. А еще в столовой можно покидаться хлебными мякишами, наподдать пинка мелюзге, опрокинуть горячий какао кому-нибудь на темечко или новый пиджак, — словом, от души развлечься в меру своей испорченности.
Форменное скотство.
Пятитысячные бумажки валялись в алинкиной сумочке как попало. Скомканные, скрученные, надорванные. Я не считала их. Схватила первые две попавшиеся, спрятала в лифчик. Отпрыгнула к своему месту и раскрыла учебник, вроде готовлюсь к предмету. Я никогда не ходила в столовую, все о том знали, значит, подозрений не вызову, ну, а уж о моей принципиальности тоже знали все. Кража и Великанова — несовместимы, точка. Сердце колотилось, бухая в ребра. Перчатку только надо будет выкинуть в бачок не на школьном дворе, а где-нибудь в городе. Мало ли.
Да не хватится Алинка тех денег! Она же их считать толком не умеет. А мне нужно выкупить папину жизнь.
Больничная палата… Дело даже не в ремонте, которого этой узкой, пеналом, комнате на шестерых не дождаться никогда. А в том особом, присущем лишь больницам, запахе. Запахе лекарств, застарелой мочи, страдания, предсмертных хрипов, кислой вони затхлого помещения и отчетливой хлорной составляющей поломойного ведра.
Положено по инструкции мыть полы хлоркой. Кого волнует, что у людей больные легкие, что тяжело дышать, что хлорка хуже любых адовых мук? Окно открыть проветрить… ну, открой, попробуй. Зимой. При минусах снаружи и негреющей батарее внутри.
— Девочка моя, — папа положил слабую ладонь мне на руку. — Доченька. Пришла…
— Я лекарство принесла, — сказала я. — Оно поможет, ты поправишься, ты обязательно поправишься, папа!
Он не слушал меня. Улыбался. Улыбка не была беспомощной, нет. Прежняя добрая улыбка моего папы, самого замечательного папы в мире. Но я смотрела, слушала прерывистое, тяжелое дыхание, и меня скручивало холодом.
— Прости меня, доченька, — говорил он. — Прости дурака… Прости, пожалуйста.
— Пап, да за что?— оторопела я. — Ты что, папа?
— Там, в книгах… Наверху. Большая Советская Энциклопедия, том третий. Там конверт, белый, без марок, в конверте письмо, — папины пальцы сжались на моем запястье с неожиданной силой. — Прочитай его, доченька. Обязательно прочитай.
— Папа!
— Прочитай письмо! Прочитаешь?
— Конечно, прочитаю. Но что за глупости, пап? Тебе полегчает, выпишут, приедем домой, ты сам прочтешь.
— Девочка моя, — улыбался он, не слушая. — Мое солнышко: Свет в окошке. Знала бы ты… если б ты знала… как я… виноват перед тобой. Прости меня, ласточка. Прости, родная…
Я держала его за руку, пока он не уснул. Поправила одеяло и задохнулась от громадного чувства. Мой папа. Самый близкий, самый родной мой человечек…
Жгло слезами. Вышла в коридор, встала у окна. Коридор плыл, качался перед глазами. Тихо, тоненько звенело в ушах. Мимо шла медсестра Люба, я знала ее, хороший человек. Поздоровались.
— Что, прощаться начал?— участливо спросила она.
Я непонимающе посмотрела на нее.
— Все они так, — медленно, устало говорила медсестра. — Это уж… закон. Чувствуют! А все потому, что наполовину уже там. Крепись, девочка. Крепись…
Она сжала мое плечо, сочувствуя. Потом пошла дальше. А меня ожгло ужасом. Я влетела в палату: папа спал. Спал, спал, спал!
Но дыхание не хрипело, со свистом расправляя посеченные метастазами бронхи, и на безвольно упавшей вдоль тела руке синели ногти…
Потом были: крик, истерика в кабинете у доктора, обморок и рвотный запах нашатыря
— Как же так!
Страница
9 из 13
9 из 13