24 мин, 3 сек 18080
А, к этому все привыкли. Или о плаче сестры, единственной, наверное, из двадцати девяти семей, противившейся отдавать ребенка в чужие руки. Она прощалась с ним, как в последний раз. Почему? Видела бы она, как здесь хорошо. Но паренек серьезен, старается им быть.
Он вприпрыжку равняется с Лоймосом и некоторое время идет рядом, погладывая снизу вверх на невозмутимое лицо.
— Дядь, — дергает за рукав, — скоро?
— Скоро, скоро, — бросает проводник.
— А что мы там будем делать? — не отстает малыш.
— Веселиться, танцевать.
— Под музыку?
— Да.
— А кто будет играть?
— Я.
— А на чем?
— На свирели.
— Дядь, дядь, — пищат голоса тех, кто слышит разговор, — сыграй сейчас!
Лицо Лоймоса вновь преображает улыбка. Счастливая. Настолько счастливая, что, заметь её кто из взрослых, она могла бы вызвать озабоченность. Взрослый, увидевший улыбку Лоймоса, посчитал бы, что тот слегка не в себе. Жаль, что не видно глаз за темными стеклами очков.
— Сыграть?
— Да! Да! Да!
Рука ныряет в суму и являет свету музыкальный инструмент. Котомка обвисает колышущимся флагом — теперь она абсолютно пуста. Истинно — нелепый путник, у которого из поклажи лишь деревянная дудка. Самая обычная спаренная деревянная дудка — две трубки с рядами отверстий. Лоймос подносит инструмент ко рту и играет, раздувая щеки.
Обычная дудка становится источником запредельных, мистических звуков. Свирель не умеет кричать и смеяться, она тихо плачет, мягко дотягиваясь до самых тонких струн души. Дети постепенно перестают дурачиться, их движения становятся плавными, а глаза наполняются задумчивым блаженством. Ноги отдаются во власть чарующего танца.
Птицы настороженно затихают, лес молча внемлет и даже крысы, те крысы, что остались в городе, приподнимают свои замаранные кровью морды.
Слух крысы на порядок превосходит людской. Он более чуток, а еще серое ухо способно различать тона в неподвластном человеку диапазоне. Некоторые комбинации звуков могут заинтересовать любопытных грызунов. Или отпугнуть. Но не более того.
Крысы праздно вслушиваются, а потом возвращаются к своим делам. Продолжают глодать мертвецов и плодить орды зачумленных насекомых.
Лоймос не прекращает играть и, как это ему удается, мечтательно улыбаться. Блохи, крысы, человеки. И беспристрастная Yersinia pestis*.
Ой, ну какая разница? Это все далеко и скучно. Несущественно. Только здесь и сейчас. И завтра, впрок.
Мягкая. Приправленная болью. Нежная. Замаринованная в страдании. Сладкая. Сдобренная ужасом. Питательная. Настоянная в агонии. Такая необходимая.
Невинная плоть.
Чернота выдавливает глазные яблоки и взрывается яркой вспышкой. Зрение нехотя фокусируется на деталях обстановки.
Это невыносимо — я просыпаюсь.
Борясь со слабостью, спотыкаясь о пустые бутылки, тащу себя в ванную комнату. Там, вцепившись в умывальник, пережидаю приступ головокружения. Смотрюсь в забрызганное зеркало. Влажные от пота, свалявшиеся волосы. Желтые белки глаз и сеть кровеносных сосудов — это все печень. Обсыпанные герпесом губы.
Доброе утро.
Открываю воду и жадно пью из пригоршни. Жидкость не задерживается в желудке надолго — я с хрипом исторгаю её обратно. Не так быстро — снова делаю несколько маленьких глотков. Пусть уляжется.
Обычное пробуждение.
Ставшее таким же привычным, как чертовы сны. Хоровод эпизодов из какого-то мрачного средневековья — от трех до пяти за ночь, в зависимости, сколько времени удалось поспать. Повторяющихся с маниакальным постоянством, иногда в хронологическом порядке, иногда вразброс. Необычайно достоверных. До сих пор ноздри режет вонь гниющего мяса, тревожит слух затихающее эхо свирели и маячат перед глазами картины безымянного мертвого города. Эпизоды, явно части одной истории. Гроза, птицы, город, крысы, мертвецы, дети…
Еще я видел, как рвет на себе волосы пятнадцатилетняя девушка. До крови кусает губы — она не верит радужным обещаниям городского главы. И правильно делает. А под кожей уже набухают лимфатические узлы. Я был свидетелем её смерти.
Я видел волков — они растаскивали по лесу огрызки плоти, иногда в кусках мяса угадывались части человеческих тел. Маленьких тел. Мне кажется, что обладатели этих тел зачастую были еще живы. Такая жизнь страшнее того, что ожидало жителей города.
Я много чего видел и не просто наблюдал со стороны — я присутствовал при всем этом. И просыпался в горячей испарине и с зашкаливающим пульсом.
Почему я?
И почему из всего многообразия лиц я не могу вспомнить только одно, почему из всего многообразия имен память сохраняет лишь это?
Лоймос, Лоймос, Лоймос…
Я узнавал, что оно значит, но я уверен — в ином месте и в иное время его носитель волен называть себя по-другому.
Он вприпрыжку равняется с Лоймосом и некоторое время идет рядом, погладывая снизу вверх на невозмутимое лицо.
— Дядь, — дергает за рукав, — скоро?
— Скоро, скоро, — бросает проводник.
— А что мы там будем делать? — не отстает малыш.
— Веселиться, танцевать.
— Под музыку?
— Да.
— А кто будет играть?
— Я.
— А на чем?
— На свирели.
— Дядь, дядь, — пищат голоса тех, кто слышит разговор, — сыграй сейчас!
Лицо Лоймоса вновь преображает улыбка. Счастливая. Настолько счастливая, что, заметь её кто из взрослых, она могла бы вызвать озабоченность. Взрослый, увидевший улыбку Лоймоса, посчитал бы, что тот слегка не в себе. Жаль, что не видно глаз за темными стеклами очков.
— Сыграть?
— Да! Да! Да!
Рука ныряет в суму и являет свету музыкальный инструмент. Котомка обвисает колышущимся флагом — теперь она абсолютно пуста. Истинно — нелепый путник, у которого из поклажи лишь деревянная дудка. Самая обычная спаренная деревянная дудка — две трубки с рядами отверстий. Лоймос подносит инструмент ко рту и играет, раздувая щеки.
Обычная дудка становится источником запредельных, мистических звуков. Свирель не умеет кричать и смеяться, она тихо плачет, мягко дотягиваясь до самых тонких струн души. Дети постепенно перестают дурачиться, их движения становятся плавными, а глаза наполняются задумчивым блаженством. Ноги отдаются во власть чарующего танца.
Птицы настороженно затихают, лес молча внемлет и даже крысы, те крысы, что остались в городе, приподнимают свои замаранные кровью морды.
Слух крысы на порядок превосходит людской. Он более чуток, а еще серое ухо способно различать тона в неподвластном человеку диапазоне. Некоторые комбинации звуков могут заинтересовать любопытных грызунов. Или отпугнуть. Но не более того.
Крысы праздно вслушиваются, а потом возвращаются к своим делам. Продолжают глодать мертвецов и плодить орды зачумленных насекомых.
Лоймос не прекращает играть и, как это ему удается, мечтательно улыбаться. Блохи, крысы, человеки. И беспристрастная Yersinia pestis*.
Ой, ну какая разница? Это все далеко и скучно. Несущественно. Только здесь и сейчас. И завтра, впрок.
Мягкая. Приправленная болью. Нежная. Замаринованная в страдании. Сладкая. Сдобренная ужасом. Питательная. Настоянная в агонии. Такая необходимая.
Невинная плоть.
Чернота выдавливает глазные яблоки и взрывается яркой вспышкой. Зрение нехотя фокусируется на деталях обстановки.
Это невыносимо — я просыпаюсь.
Борясь со слабостью, спотыкаясь о пустые бутылки, тащу себя в ванную комнату. Там, вцепившись в умывальник, пережидаю приступ головокружения. Смотрюсь в забрызганное зеркало. Влажные от пота, свалявшиеся волосы. Желтые белки глаз и сеть кровеносных сосудов — это все печень. Обсыпанные герпесом губы.
Доброе утро.
Открываю воду и жадно пью из пригоршни. Жидкость не задерживается в желудке надолго — я с хрипом исторгаю её обратно. Не так быстро — снова делаю несколько маленьких глотков. Пусть уляжется.
Обычное пробуждение.
Ставшее таким же привычным, как чертовы сны. Хоровод эпизодов из какого-то мрачного средневековья — от трех до пяти за ночь, в зависимости, сколько времени удалось поспать. Повторяющихся с маниакальным постоянством, иногда в хронологическом порядке, иногда вразброс. Необычайно достоверных. До сих пор ноздри режет вонь гниющего мяса, тревожит слух затихающее эхо свирели и маячат перед глазами картины безымянного мертвого города. Эпизоды, явно части одной истории. Гроза, птицы, город, крысы, мертвецы, дети…
Еще я видел, как рвет на себе волосы пятнадцатилетняя девушка. До крови кусает губы — она не верит радужным обещаниям городского главы. И правильно делает. А под кожей уже набухают лимфатические узлы. Я был свидетелем её смерти.
Я видел волков — они растаскивали по лесу огрызки плоти, иногда в кусках мяса угадывались части человеческих тел. Маленьких тел. Мне кажется, что обладатели этих тел зачастую были еще живы. Такая жизнь страшнее того, что ожидало жителей города.
Я много чего видел и не просто наблюдал со стороны — я присутствовал при всем этом. И просыпался в горячей испарине и с зашкаливающим пульсом.
Почему я?
И почему из всего многообразия лиц я не могу вспомнить только одно, почему из всего многообразия имен память сохраняет лишь это?
Лоймос, Лоймос, Лоймос…
Я узнавал, что оно значит, но я уверен — в ином месте и в иное время его носитель волен называть себя по-другому.
Страница
5 из 8
5 из 8