Случилось это ночью на Иванов день. Над Игуменкой нашей как громом ударило, а потом в небе зарево пошло, и в землю стали молнии бить.
20 мин, 27 сек 4056
По всей деревне в хлевах скотина встревожилась, заревела, дети заплакали, а мы с полатей повскакали, думали — конец света настал. Бабка наша как была в рубахе, простоволосая, свечку затеплила и давай Богородицу читать.
Зарево то вскорости сошло на нет, гроза прошла, и затихло все. Помогла, видать, молитва. Мы, перекрестясь, снова спать легли.
А наутро всех мужиков нашенских согнали на железную дорогу, что за околицей лежит. Там ночью рельсы порвало, налаживать надо, а рабочих рук не хватает. Делать нечего, взяли мы кто кайло, кто лопату, да и пошли.
Приходим — а работы непочатый край. Рельсы все в жгуты покручены, ямы кругом, земля опалена. Отродясь такого не видывали. Не иначе как ночью в рельсы молнией ударило. Хорошо хоть паровозы не шли, не поубивало никого.
Стоим мы, дивимся, а староста наш: «Ну, нечего глазеть, за работу!».
Начали мы, значит, завалы разгребать, и тут Семка Колтун лопату бросил да как закричит: «Нелюдь! Нелюдь!». Мы посмеялись сперва — вот, дескать, что монополька с честным народом делает.
А Семка опять за свое: «Нелюдь!». Стоит белый весь, трясется, и пальцем в яму тычет. Подошли мы посмотреть. Глядим — и правда, нелюдь. Сидит на дне ямы, сам махонький, с пол-аршина, и осклизлый весь, как угорь, глаза рачьи, лапы паучьи, а на концах их клешни да крючья, как на баграх, какими бревна ворочают. Сидит себе, ухмыляется, зубами щелкает и бормочет что-то на языке басурманском.
Нас увидал — подобрался весь да как прыгнет. Я насилу увернулся. А нелюдь из ямы выскочил и пополз, по земле клешнями загребая. Мы бежать. А Прошка Рязанец — тот не испугался, подскочил к нелюдю да кайлом огрел. Тот и затих. Мы думали, помер, ан нет, снова зашевелился, глазами своими рачьими заворочал, и все бормочет, бормочет себе под нос. Только уже не так резво.
Мы кругом нелюдя собрались, начали в него палками тыкать. А староста наш: «Надо в город начальству доложить». Кто-то из наших ему отвечает: «Не, лучше батюшку позвать. Это ж как есть черт из пекла».
Тут гвалт поднялся, заспорили мужики. «Не надо батюшку, опять нас заругает да масонами обзовет. Да и не похоже оно на черта», — кричит один. «А много ты чертей в своей жизни видел? Может они аккурат такие и есть», — говорит другой. А третий: «А может это зверь какой? Отнести его в лес да пусть бегает себе».
Стоим мы так, спорим, и тут подъезжает пролетка, сивой кобылкой запряженная, а в пролетке Семен Ружанский, барин наш. Усадьба его за железной дорогой на холме стоит, и сад вокруг с беседками да статуями.
Барин с пролетки спустился и сразу к нам. Как узнал что тут делается, так озлился страшно, аж пятнами пошел. «Дурачье! — кричит, — Мужики сиволапые! Самих бы вас кайлом, может ума бы прибавилось!».
Откричавшись так, барин платочек батистовый из кармана вынул, нелюдя в него завернул, как младенчика, да в пролетку отнес. Извозчик кобылку стегнул, и покатили они в усадьбу.
Ну а мы, перекрестясь, снова за работу взялись. Нам-то что, наше дело маленькое, а барину, наверно, виднее, как с нелюдем поступить.
С того Иванова дня месяц прошел, о нелюде мы уж и думать забыли. Как настала суббота, и начали бабы баню топить да хаты мести, пришла к нам в Игуменку Маврушка с барского имения. У Ружанских она в горничных служила, и хозяйка, Софья Ружанская, кажну субботу ее в деревню посылала за курячьими яйцами, да требовала, чтоб посвежее брала, чтоб прямо из-под курочки. Барыня, говорят, любила под пианину романсы петь, и сырые яйца для голосу пила.
Маврушка, бывало, полну корзину яиц наберет, а после сядет у колодца и давай рассказывать, как баре живут, а вокруг нее бабы да детишки толпятся, мужики и те послушать не прочь. Складно Маврушка рассказывала. То расскажет, как барин акварий себе купил, да напустил туда морских гадов, да тритонов, да левияфанов, да рыб с лицами человеческими. А в другой раз привез срамных девок из столицы и танцы затеял, граммофон завел, а девки в залу вышли полуголые, в перьях все, как павы, и плясать начали, ноги задирая. Или придет, бывало, Езуит… Ну как есть езуит — в черном весь, седенький, в очках и с саквояжиком. Саквояжик свой раскроет, книжки оттуда повытаскивает и перед барином разложит. Барин палец послюнит, книжки те полистает и непременно какую-нибудь да купит. А после Езуита на кухню отправляет и велит его накормить и напоить, да не хлебом с квасом, а тем, что сами баре едят. Езуита этого Маврушка страх как не любила. От него-де серой смердит, и на кухне после него приходится смолку зажигать, чтоб дух этот выбить.
Одним словом, интересно баре жили, не скучали.
Ну и в эту субботу пришла, как водится, Маврушка, полну корзинку яиц набрала, да только глядим — уж обратно спешит, и рассказывать ничего не хочет. Бабы наши вокруг нее собрались: «Что ж ты, говорят, Мавруша, и не расскажешь ничего?». Та только рукой махнула, да побелела вся с лица.
Зарево то вскорости сошло на нет, гроза прошла, и затихло все. Помогла, видать, молитва. Мы, перекрестясь, снова спать легли.
А наутро всех мужиков нашенских согнали на железную дорогу, что за околицей лежит. Там ночью рельсы порвало, налаживать надо, а рабочих рук не хватает. Делать нечего, взяли мы кто кайло, кто лопату, да и пошли.
Приходим — а работы непочатый край. Рельсы все в жгуты покручены, ямы кругом, земля опалена. Отродясь такого не видывали. Не иначе как ночью в рельсы молнией ударило. Хорошо хоть паровозы не шли, не поубивало никого.
Стоим мы, дивимся, а староста наш: «Ну, нечего глазеть, за работу!».
Начали мы, значит, завалы разгребать, и тут Семка Колтун лопату бросил да как закричит: «Нелюдь! Нелюдь!». Мы посмеялись сперва — вот, дескать, что монополька с честным народом делает.
А Семка опять за свое: «Нелюдь!». Стоит белый весь, трясется, и пальцем в яму тычет. Подошли мы посмотреть. Глядим — и правда, нелюдь. Сидит на дне ямы, сам махонький, с пол-аршина, и осклизлый весь, как угорь, глаза рачьи, лапы паучьи, а на концах их клешни да крючья, как на баграх, какими бревна ворочают. Сидит себе, ухмыляется, зубами щелкает и бормочет что-то на языке басурманском.
Нас увидал — подобрался весь да как прыгнет. Я насилу увернулся. А нелюдь из ямы выскочил и пополз, по земле клешнями загребая. Мы бежать. А Прошка Рязанец — тот не испугался, подскочил к нелюдю да кайлом огрел. Тот и затих. Мы думали, помер, ан нет, снова зашевелился, глазами своими рачьими заворочал, и все бормочет, бормочет себе под нос. Только уже не так резво.
Мы кругом нелюдя собрались, начали в него палками тыкать. А староста наш: «Надо в город начальству доложить». Кто-то из наших ему отвечает: «Не, лучше батюшку позвать. Это ж как есть черт из пекла».
Тут гвалт поднялся, заспорили мужики. «Не надо батюшку, опять нас заругает да масонами обзовет. Да и не похоже оно на черта», — кричит один. «А много ты чертей в своей жизни видел? Может они аккурат такие и есть», — говорит другой. А третий: «А может это зверь какой? Отнести его в лес да пусть бегает себе».
Стоим мы так, спорим, и тут подъезжает пролетка, сивой кобылкой запряженная, а в пролетке Семен Ружанский, барин наш. Усадьба его за железной дорогой на холме стоит, и сад вокруг с беседками да статуями.
Барин с пролетки спустился и сразу к нам. Как узнал что тут делается, так озлился страшно, аж пятнами пошел. «Дурачье! — кричит, — Мужики сиволапые! Самих бы вас кайлом, может ума бы прибавилось!».
Откричавшись так, барин платочек батистовый из кармана вынул, нелюдя в него завернул, как младенчика, да в пролетку отнес. Извозчик кобылку стегнул, и покатили они в усадьбу.
Ну а мы, перекрестясь, снова за работу взялись. Нам-то что, наше дело маленькое, а барину, наверно, виднее, как с нелюдем поступить.
С того Иванова дня месяц прошел, о нелюде мы уж и думать забыли. Как настала суббота, и начали бабы баню топить да хаты мести, пришла к нам в Игуменку Маврушка с барского имения. У Ружанских она в горничных служила, и хозяйка, Софья Ружанская, кажну субботу ее в деревню посылала за курячьими яйцами, да требовала, чтоб посвежее брала, чтоб прямо из-под курочки. Барыня, говорят, любила под пианину романсы петь, и сырые яйца для голосу пила.
Маврушка, бывало, полну корзину яиц наберет, а после сядет у колодца и давай рассказывать, как баре живут, а вокруг нее бабы да детишки толпятся, мужики и те послушать не прочь. Складно Маврушка рассказывала. То расскажет, как барин акварий себе купил, да напустил туда морских гадов, да тритонов, да левияфанов, да рыб с лицами человеческими. А в другой раз привез срамных девок из столицы и танцы затеял, граммофон завел, а девки в залу вышли полуголые, в перьях все, как павы, и плясать начали, ноги задирая. Или придет, бывало, Езуит… Ну как есть езуит — в черном весь, седенький, в очках и с саквояжиком. Саквояжик свой раскроет, книжки оттуда повытаскивает и перед барином разложит. Барин палец послюнит, книжки те полистает и непременно какую-нибудь да купит. А после Езуита на кухню отправляет и велит его накормить и напоить, да не хлебом с квасом, а тем, что сами баре едят. Езуита этого Маврушка страх как не любила. От него-де серой смердит, и на кухне после него приходится смолку зажигать, чтоб дух этот выбить.
Одним словом, интересно баре жили, не скучали.
Ну и в эту субботу пришла, как водится, Маврушка, полну корзинку яиц набрала, да только глядим — уж обратно спешит, и рассказывать ничего не хочет. Бабы наши вокруг нее собрались: «Что ж ты, говорят, Мавруша, и не расскажешь ничего?». Та только рукой махнула, да побелела вся с лица.
Страница 1 из 6