Незваным, неназванным вхожу я в твой дом — неведомым самому себе, ведомым кем угодно, кроме собственной воли, отворяю я дверь, перешагиваю через порог. Что хочу найти я здесь, враг мой по рождению, брат мой по случаю, что нужно мне в твоем жилище? Знать, кем ты был? Знать, кто тобой станет?
6 мин, 8 сек 9107
А дверь ведь не заперта — отчего так? Рассеян ли ты не по возрасту, равнодушен к ворам и вещам, или потерял ключ, или у тебя чересчур слабые руки чтобы толком смежить лязгающую пасть, застегнуть намордник замков? Быть может, я пойму это позже — и тогда пойму остальное: что привело меня сюда, что загодя увлекло тебя прочь, словно ты ожидал бесцеремонного моего визита и, не желая мешать, отступил в сторону, дал полную свободу… гостеприимный хозяин. Или — малодушный параноик? Или — искусный провидец?
Как же мало могу я угадать о тебе — я, обезуменный, я обезыменный…
Рассказчиком нарек я себя — а моя история уже была сложена, история о женщине с пустым медальоном, о женщине и ее возлюбленном, который жил только в пустом медальоне и более никогда, нигде.
Свет оставлен в конце продольной сводчатой червоточины — в самой дальней комнате, туда я устремляюсь, взметая поземкой беспокойные занавеси, с тяжелым сердцем отворачиваясь от черных полыней зеркал, в которых утопает по отражению — всякий раз новому, всякий раз чужому. Простил бы ты мне это, мой тайный покровитель, мой неотплатный должник? Простил бы?
Свет раздроблен, разъят на части граненым фонарным стеклом — уличный фонарь вместо настольной лампы? Что за нелепость! Глянцевитая полировка ночи за окном забрызгана густыми отблесками, и рисунок на обоях — шипы и ягодные кисти — напитался зловещей выразительностью: кровь и огонь, терн и виноградная лоза, неопалимая купина, чьи плоды от пламени соспели до срока. Собирал ли ты их розно от прочих, давил ли в вино — или тебе недосуг было приглядываться, или ты видел одну лишь скверную роспись и рассчитывал освежевать стены и привить им свежую кожу, цветом потоньше и поровнее?
Забывая о себе, забывая себя, я озираюсь кругом — и каждый мой взгляд отдается немым вопросом, ответ на который — все и ничего в равной мере. Говорят, смерть сближает, говорят, разделенная смерть сплачивает крепче любви, но что я могу постичь в тебе, даже если застал, кажется, как тебя убили, даже если, кажется, я и был твоим убийцей?
Безликим, безлуким, безлатным я стою в твоем обиталище — отомсти мне, отними мою жизнь, — а комната облегает меня словно влитая, и нет в ней места для другого человека, для второго человека. Я не боюсь… я не боюсь.
Драугом и ревенантом нарек я себя — и ощутил, что бессмертие мне узко, а разжиженное вечностью время притупляет чувства: как не запамятовать однажды, что агония давно позади, что воскрешение совершилось, а значит, не на что больше надеяться и не от чего больше бежать.
Вот зеркало — не коридорная морозная прорубь, а пруд, заросший желтоватым ледком, исподтишка, по краю заколотый частой осокой рамочных вензелей. На изогнутые острия нанизаны перстни — перстень-часы, перстень-медальон, перстень — конверт для фривольных посланий. Ты все-таки рассеян и потому предпочитаешь держать все необходимое под рукой — на руке? Или ты скрытен, или ты осторожен — а может быть, напротив, хочешь прослыть оригиналом?
На столе — беспорядок, тщательно подделанный под фальшь: любопытство мое бродит в нем, бредит в нем, точно в лабиринте, выкрученном вопреки законам проекции. Что здесь — подлинники твоих привычек и страстей, а что — бутафорская обманка? Должно быть, томик «Цветов зла» на чешском — ведь иных книг на этом языке у тебя нет? Или стакан с ложкой для абсента — к нему будто бы и не притрагивались еще вовсе, так он чист — если только ты не брезглив до дрожи в пальцах, если только ты не педант от опрятности, не опасливый ипохондрик? Или прядь волос — жесткая, жилистая, с сухой искрой, точно низка электрических разрядов? Прядь вдета в проволочный веночек нарциссов — верно ли оттого думать, что принадлежит она тебе, а не какой-нибудь даме твоего сердца? И верно ли думать, что старинную легенду ты соблюдаешь и в остальном — ты, преуспевший в одиночестве, ты, любящий и ненавидящий в людях не их самих, а свое подобие?
Но едва ли ложь — список «Песен Мальдорора», уголки которого завиваются мягкими локонами от частого перечитывания; флейта, сохранившая в клапане си медвяную каплю затейливой мелодии; богатый косметический арсенал, где не нащупать непочатого флакона, — да пригласительный билет на сегодняшний вечер в оперу.
Вернешься ли ты за ним, разоблачишь ли мое вторжение в святая святых — не в дом, но в прошлое и настоящее, нерасторжимые с тобой, — в сослагательное будущее, беременное нами обоими? Заклятый мой двойник, ошибочный мой противник, как мне судить о тебе, если я способен повторить шаги, которыми ты мерил комнату, или прикосновения, запечатленные на гладких поверхностях обстановки, — но неспособен узреть их въяве?
Неминуемый, неименуемый, я запинаюсь за твои следы, наслоившиеся повсюду горками обиходных ассоциаций.
Оборотнем нарек я себя, лисицей, камышовым котом, росомахой, — а внечеловеческое, слишком внечеловеческое снова и снова втыкало нож в мою тень, на всю глубину сна, отнимая дар вывертывать шкуру, дополна полую шкуру.
Как же мало могу я угадать о тебе — я, обезуменный, я обезыменный…
Рассказчиком нарек я себя — а моя история уже была сложена, история о женщине с пустым медальоном, о женщине и ее возлюбленном, который жил только в пустом медальоне и более никогда, нигде.
Свет оставлен в конце продольной сводчатой червоточины — в самой дальней комнате, туда я устремляюсь, взметая поземкой беспокойные занавеси, с тяжелым сердцем отворачиваясь от черных полыней зеркал, в которых утопает по отражению — всякий раз новому, всякий раз чужому. Простил бы ты мне это, мой тайный покровитель, мой неотплатный должник? Простил бы?
Свет раздроблен, разъят на части граненым фонарным стеклом — уличный фонарь вместо настольной лампы? Что за нелепость! Глянцевитая полировка ночи за окном забрызгана густыми отблесками, и рисунок на обоях — шипы и ягодные кисти — напитался зловещей выразительностью: кровь и огонь, терн и виноградная лоза, неопалимая купина, чьи плоды от пламени соспели до срока. Собирал ли ты их розно от прочих, давил ли в вино — или тебе недосуг было приглядываться, или ты видел одну лишь скверную роспись и рассчитывал освежевать стены и привить им свежую кожу, цветом потоньше и поровнее?
Забывая о себе, забывая себя, я озираюсь кругом — и каждый мой взгляд отдается немым вопросом, ответ на который — все и ничего в равной мере. Говорят, смерть сближает, говорят, разделенная смерть сплачивает крепче любви, но что я могу постичь в тебе, даже если застал, кажется, как тебя убили, даже если, кажется, я и был твоим убийцей?
Безликим, безлуким, безлатным я стою в твоем обиталище — отомсти мне, отними мою жизнь, — а комната облегает меня словно влитая, и нет в ней места для другого человека, для второго человека. Я не боюсь… я не боюсь.
Драугом и ревенантом нарек я себя — и ощутил, что бессмертие мне узко, а разжиженное вечностью время притупляет чувства: как не запамятовать однажды, что агония давно позади, что воскрешение совершилось, а значит, не на что больше надеяться и не от чего больше бежать.
Вот зеркало — не коридорная морозная прорубь, а пруд, заросший желтоватым ледком, исподтишка, по краю заколотый частой осокой рамочных вензелей. На изогнутые острия нанизаны перстни — перстень-часы, перстень-медальон, перстень — конверт для фривольных посланий. Ты все-таки рассеян и потому предпочитаешь держать все необходимое под рукой — на руке? Или ты скрытен, или ты осторожен — а может быть, напротив, хочешь прослыть оригиналом?
На столе — беспорядок, тщательно подделанный под фальшь: любопытство мое бродит в нем, бредит в нем, точно в лабиринте, выкрученном вопреки законам проекции. Что здесь — подлинники твоих привычек и страстей, а что — бутафорская обманка? Должно быть, томик «Цветов зла» на чешском — ведь иных книг на этом языке у тебя нет? Или стакан с ложкой для абсента — к нему будто бы и не притрагивались еще вовсе, так он чист — если только ты не брезглив до дрожи в пальцах, если только ты не педант от опрятности, не опасливый ипохондрик? Или прядь волос — жесткая, жилистая, с сухой искрой, точно низка электрических разрядов? Прядь вдета в проволочный веночек нарциссов — верно ли оттого думать, что принадлежит она тебе, а не какой-нибудь даме твоего сердца? И верно ли думать, что старинную легенду ты соблюдаешь и в остальном — ты, преуспевший в одиночестве, ты, любящий и ненавидящий в людях не их самих, а свое подобие?
Но едва ли ложь — список «Песен Мальдорора», уголки которого завиваются мягкими локонами от частого перечитывания; флейта, сохранившая в клапане си медвяную каплю затейливой мелодии; богатый косметический арсенал, где не нащупать непочатого флакона, — да пригласительный билет на сегодняшний вечер в оперу.
Вернешься ли ты за ним, разоблачишь ли мое вторжение в святая святых — не в дом, но в прошлое и настоящее, нерасторжимые с тобой, — в сослагательное будущее, беременное нами обоими? Заклятый мой двойник, ошибочный мой противник, как мне судить о тебе, если я способен повторить шаги, которыми ты мерил комнату, или прикосновения, запечатленные на гладких поверхностях обстановки, — но неспособен узреть их въяве?
Неминуемый, неименуемый, я запинаюсь за твои следы, наслоившиеся повсюду горками обиходных ассоциаций.
Оборотнем нарек я себя, лисицей, камышовым котом, росомахой, — а внечеловеческое, слишком внечеловеческое снова и снова втыкало нож в мою тень, на всю глубину сна, отнимая дар вывертывать шкуру, дополна полую шкуру.
Страница
1 из 2
1 из 2