6 мин, 39 сек 13171
Я научился угадывать. Предвестницей жертвы была его боль: он терзался, стискивая зубами стон, но терзался не болью — тем, что не способен с ней совладать. Потом — язва у основания шеи, потом — плотоядный росток лезвия, потом — отторжение, с гнилью и грязью, с лихорадкой, которую так легко принять за страсть, и с мокрым рубцом на месте корчевания, который не без надежды прикидывается укусом. Что совершалось в следующий миг, я не видел, а то, чего мы не видим, — не существует, и в цитадели продолжали жить вместе, бок о бок преступник и его молчаливый пособник.
Мне ничего не грозило и ничего не было обещано, обмолвился я, но эта мысль принадлежала не мне — это мысль принадлежала моему заблуждению. По крупице, вопреки желанию и намерению, подстерегал я вкусы моего попечителя, пока не убедился с полной ясностью: он не делал различия между юностью и старостью, красотой и безобразием, женщиной и мужчиной, его побуждало и тяготило только одно: склонность — или слабость? — потуплять перед ним взор. Но кто, как не я, никогда еще не решался воздеть на него глаз — глаз, от угрюмой дерзости которых у людей цепенели рты и застывали на половине своего росчерка жесты? Он подобрал меня ребенком, что ж, ребенок робок, но миновали годы — и годы мало-помалу истребили во мне все сколько-нибудь детское.
С особым усердием претворял я с тех пор крученые пряди своих волос в змею: от ее жала не придумать лекарства, от удушающего кольца — размыкания, разве что из сердца пророщенный клинок, и если он был — любовь, чем тогда была моя чешуйная гадина?
Обреченное произойти — произойдет, и когда мы двинулись в недальнюю дорогу — поискать на кручах орлиных гнезд, я уже прорицал нашу общую судьбу. Мой наставник опять недомогал, чудовищный его нарыв вот-вот должен был вскрыться, но на сей раз не зазвучит по дворам плач, не урядят похорон: ведь то, чего мы не видим, — не существует, то, чего не увидят селяне, — не произойдет.
Он протянул ко мне руку — я протянул руку навстречу. Он приготовился сомкнуть пальцы — мои пальцы пиявками припали к его груди, под спудом воспаления ощутили точеную кромку. И я вырвал весь металл, которым схватилась его кровь под моим прямым и пристальным взглядом, как вырвал бы сердце, и вложил его обратно, как вкладывают ярость и душу в роковой удар. От жала моей змеи нет лекарства, от его клинка не было обороны. Не спас ни заповеданный переплет косы, ни вышивка черным по черному с исподу запястий, и не суждено ему было подняться — ни живым, ни мертвым. Рана его рассеяла окрест ржавчину и труху: подобно кислоте выедает внутренности непрестанная плавка железа.
То, чего мы не видим, — не существует. Я не видел, чтобы он очнулся, или загладил прорубь меж ребер, или знаком коченеющих ресниц умолил богов о мести. Колдовское оружие убивает навечно: он не вернется ни призраком, ни истлелым прахом, ни калекой после долгой болезни. Так зачем же? Зачем на девятую ночь я окружаю себя меловой чертой и меловой же бледностью, глотаю дым охранительных цветов? Зачем прячу в рукаве зеркальце, оброненное им в агонии?
Волосы мои, рассеченные на тысячу косиц, схлестнутые тысячей перекрестий, сливаются в привычную форму без единого узла. Змея сжимает мне горло, будто петля, толком не разношенная висельником; узкая пасть целит в висок. Если он был — любовь, кто же тогда я, вовне мира и ужаса, вдвоем с подозрением, страшнее которого не вынести и не произнести?
То, чего мы не видим, — не существует. Но все, что мы измышляем взамен, — начинает существовать.
Страница
2 из 2
2 из 2