CreepyPasta

Кукуруза, пережаренная с мясом

Когда постоянно читаешь фантастику, пишешь фантастику, люди начинают относиться настороженно ко всему, что ты рассказываешь. Любовь к звездолетам тебе еще могут простить; хуже, если твоя любимая тема — вязкий потусторонний кошмар, въевшийся в реальность. Ты вдруг понимаешь, что право на необычное в жизни потеряно. Кричал один такой волки… Что ни случись — лишь улыбнутся и махнут рукой, зная твою способность выжать страшную историю из обгорелой спички, завалившейся под переднее сиденье. И, обидевшись на весь не верящий тебе мир, решаешь писать теперь только правду, правду и ничего, кроме правды.

Добавить в избранное Добавить в моё избранное
6 мин, 20 сек 13740
Когда ты наконец отвлекаешься от спички, оказывается, что автобус стоит, за окном черно, и по стеклу медленно стекают капли конденсата. Еще не проснувшись толком, идешь к выходу, кто-то бесцеремонно протискивается мимо — крепкие ладони на секунду замирают на твоих плечах, грасиас, чика, смуглая рука тянет из кармана пачку сигарет. В темноте перевала мягко светится дверь придорожной забегаловки, потрескивает, остывая, мотор, и борта автобуса блестят, уже схваченные инеем. В горле стынет от запаха эвкалиптов. Водитель, присев на корточки, пьет кофе торопливыми мелкими глотками, от картонного стаканчика валит пар. После застрявшей в автобусе влажной жары низин бьет дрожь, и ты шаришь в кармане, нащупывая мелочь и прикидывая: успеешь добежать до кафе или автобус уйдет без тебя. Колеблясь, делаешь несколько шагов в темноту. Но светлое пятно двери вдруг становится страшно далеким, решаешь не рисковать и застываешь посреди дороги крошечной, почти кукольной фигуркой, задавленной тишиной. За спиной — надежная туша автобуса, впереди — свет единственного на километры жилья, и влажно поблескивает асфальт. Гор не видно в темноте, но их присутствие чувствуешь, как чувствуешь большое животное, притаившееся рядом — тяжелые лапы давят серебристую траву, в мощных легких тихо шелестит разреженный воздух. От звериного дыхания колышутся гигантские стрелы агавы, и пахнет древней пылью, въевшейся в шкуру. Ты разрываешься: то ли уйти прямо сейчас, схватить сумку и рвануть в темноту; то ли спрятаться, укрыться в светлом тепле автобуса. Горы с шорохом валятся на тебя с неба, и вздрагиваешь, когда кто-то дергает тебя за рукав.

Всего лишь индейская девочка лет десяти. Пухлые губы, скуластое смуглое лицо, черные спутанные волосы падают на глаза, шаль по-взрослому обернута вокруг плеч. Три доллара, синьора, — говорит она и сует что-то тебе в руку. Под пальцами — грубая мешковина, шерстяные стежки, толстые нитки. Хочешь спросить, что это, и вдруг понимаешь, что девочка говорит по-испански не лучше тебя. Ошалело суешь ей деньги — оказывается, ты давно уже мусолишь в кармане именно три доллара, собиралась же купить кофе и что-нибудь поесть. Жаль глупышку, затеявшую продавать сувениры в таком безнадежном месте — обычно гринго не ездят ночным автобусом через перевал. Что же, значит, штуковина в руке была сделана лично для тебя. Тянешься погладить растрепанную детскую голову и тут же жалеешь об этом: мучительно долгую секунду тебе кажется, что девочка сейчас вцепится в руку зубами. Отшатываешься, девочка молча идет к автобусу, и ты наконец замечаешь на ее груди лоток, набитый пакетиками, и чувствуешь нестерпимо соблазнительный запах — аромат кукурузы и мяса, пережаренного до хруста. Пассажиры радостно гомонят — ни одного знакомого слова, лишь оживленный щебет кечуа. Рот заполняется слюной, но подойти к девочке и купить у нее еды кажется невозможным, и ты лишь стискиваешь купленную вещицу, слыша, как шуршит в мешковине зерно.

В тепле автобуса ты рассматриваешь покупку: три девочки, три выпуклые фигурки, нашитые на грубый холст, — овальные головы, лица и волосы из цветной шерсти, платьица из лоскутов — белое, оранжевое, синее. У них нет рук. Их глаза — концентрические круги, черные, белые, малиновые. Недобрые глаза. Ты суешь игрушку на дно рюкзака и дремлешь под завывания автобуса, несущегося в долину. Когда просыпаешься в следующий раз, за окном уже мелькают огни пригородов, и тощий мальчишка, повиснув в дверях автобуса, звонко выкрикивает остановки.

Лошадиные лица стюардесс, кофе в Скиполе, зимняя слякоть в Шереметьево, привычная круговерть, в которую погружаешься неприятно просто. Спустя полгода в поисках идеи для нового рассказа ты упираешься взглядом в кукол из мешковины, забытых на полке. От них еще пахнет пылью с другой стороны земли, зерно внутри по-прежнему шуршит, как шуршала на перевале сухая трава. Вспоминаешь маленькую глупышку, продававшую кукол у ночного автобуса, и решаешь написать о ней. Ты давно уже пишешь только правду, и здесь врать и выдумывать не собираешься: ты видишь эту девочку глазами глупого гринго, который ничего не понимает в ее жизни. Он лишь однажды прикоснулся к зябкой ночи, услышал сухой шепот эвкалиптов, заглянул в черные глаза — и отравился разреженным воздухом Анд, пока водитель автобуса пил кофе на перевале. Ты понимаешь, что это, может быть, лучшее, что ты можешь написать за всю жизнь, — но текст не идет, не получается взять нужный тон, и куклы строго смотрят на тебя малиновыми шерстяными глазами. Приходит с работы твой друг, ты суешь ему игрушку (он держит ее чуть брезгливо — никогда не любил этих кукол), и просишь говорить об этих девочках, пока ты готовишь ужин. Он посмеивается и стряхивает сигаретный пепел в цветочный горшок. Как всегда, неожиданно наступает ночь; он так и не сказал ничего, что могло бы навести на мысль. Поцелуй на ночь; ты нехотя возвращаешься к рассказу и вдруг обнаруживаешь, что кукол на столе нет. Ищешь на кухне, потом обшариваешь всю квартиру, но игрушка бесследно исчезла.
Страница 1 из 2