Крот ни разу не присел за все утро, потому что приводил в порядок свой домик после долгой зимы. Сначала он орудовал щетками и пыльными тряпками. Потом занялся побелкой. Он то влезал на приступку, то карабкался по стремянке, то вспрыгивал на стулья, таская в одной лапе ведро с известкой, а в другой — малярную кисть. Наконец пыль совершенно запорошила ему глаза и застряла в горле, белые кляксы покрыли всю его черную шерстку, спина отказалась гнуться, а лапы совсем ослабели.
251 мин, 57 сек 21136
Потому что к тому времени мне надоели острова, и путешествия, и морские порты тоже, так что я некоторое время жил праздно, наблюдая, как трудятся крестьяне, или просто ложился поваляться на высоком холме, а голубое Средиземное море было там, далеко внизу. И наконец, мало-помалу, частично морем, а когда пешком, я прибыл в Марсель. А там — встречи с корабельными друзьями, и огромные океанские пароходы, и опять пиры и веселье. А ты говоришь — устрицы! Да я иногда вижу во сне марсельских устриц и просыпаюсь весь в слезах.
— Говоря об устрицах, — заметил вежливый дядюшка Рэт, — ты вроде бы упомянул, что голоден. Надо было мне сообразить это раньше. Ты, конечно, сделаешь остановку и пообедаешь со мной? Моя нора здесь близко, и я рад угостить тебя тем, что там найдется.
— Что же, я бы сказал, что это добрый и братский поступок, — сказал мореплаватель.
— Я действительно очень голоден с тех самых пор, как я тут сижу, и когда я неосмотрительно упоминал в разговоре устриц, то я просто чуть не умер от голода. А ты не мог бы вынести что-нибудь поесть? Я не очень-то люблю забираться под палубу, если только в этом нет крайней необходимости, и, пока мы закусываем, я мог бы тебе еще порассказать о моих путешествиях и о приятной жизни, которую я веду, ну, по крайней мере, она приятна для меня, а судя по тому, как ты внимательно меня слушаешь, она прельщает и тебя. Если мы будем сидеть в помещении, то сто против одного, что я тут же засну.
— Прекрасное предложение! — согласился дядюшка Рэт и поспешил домой.
Там он вытащил корзинку для пикников и сложил туда немного еды; памятуя о происхождении и вкусах гостя, он не забыл упаковать в корзинку длинный французский батон, колбаску, такую душистую, что чеснок в ней прямо распевал песни, сыр, который плакал огромными слезами, и завернутую в солому длинношеюю бутылку, в которую упрятано разлитое и убранное на склады солнышко с южных склонов. Нагрузившись всем этим, он на большой скорости вернулся назад. Он покраснел от удовольствия, когда Мореход высоко отозвался о его вкусах и здравом смысле, пока они вместе доставали содержимое из корзинки и выкладывали на травку возле дороги.
Мореход, как только слегка утолил голод, продолжал рассказ о своем последнем путешествии, проведя своего простодушного слушателя от порта к порту в Испании, высадил его на берег в Лисабоне, Опорто и Бордо, представил его приятным портовым городам Корнуоллу и Девону, пока наконец не оказался на спокойной набережной канала, где он в конце концов сошел на берег, измотанный штормами и непогодой, и где впервые получил намеки и вести совсем другой весны, и, загоревшись, отправился пешком в глубь страны, страстно желая попробовать иную жизнь на спокойной ферме, как можно дальше от изнуряющего плеска какого угодно моря. Завороженный и трепещущий от возбуждения, дядюшка Рэт следовал за Искателем Приключений лига за лигой по штормящим заливам, по забитым кораблями рейдам, по несущимся волнам приливов, поднимался по извилистым рекам, умеющим скрыть за поворотом полные деятельной суеты города, и оставил его на скучной ферме, о которой он теперь просто ничего не желал слышать.
К этому времени трапеза их закончилась. Мореход насытился, обрел силы и окрепшим голосом, с огоньком в глазах, который он, вероятно, подцепил у какого-нибудь дальнего морского маяка, наклонившись к дядюшке Рэту, вновь обратился к своим рассказам, полностью захватившим бедного слушателя. Дядюшка Рэт поглядел ему прямо в глаза, которые были расчерченного пеной серо-зеленого, изменчивого цвета северных морей, а в лапах рассказчик держал стакан с вином, в котором вспыхивал горячий рубин, казавшийся самым сердцем южного края, которое бьется для тех, в ком находится достаточно мужества, чтобы отозваться на его удары.
Эти два огня, переменчиво-зеленый и неизменно-красный, заворожили дядюшку Рэта, покорили его совершенно, и он слушал, слушал, зачарованный и изнемогший. Спокойный мир, находящийся за пределами этих огней, отступил куда-то далеко и перестал существовать. А рассказы все лились и лились… да и был ли это только рассказ? Временами он, казалось, превращался в песню, хоровую матросскую песню, которую поют, поднимая тяжелый якорь со скатывающимися с него каплями, а иногда казалось, что гудит парусина под терзающим ее норд-остом, а временами речь Морехода переходила в звуки протяжной старинной баллады, которую напевает рыболов, выбирая сети на ранней зорьке, и силуэт его виднеется на фоне абрикосово-желтого неба, а то вдруг становилась аккордами гитары или мандолины, доносящимися с проезжающей гондолы или каика. А не превращалась ли она временами в крики ветра, сначала жалобные, потом пронзительно-сердитые, по мере того как ветер крепчал? Потом эти крики переходили в резкий свист, а затем звучали тихо и мелодично, как струйка воздуха, коснувшаяся паруса. Завороженному слушателю казалось, что он ясно слышит все эти звуки, а с ними вместе и жалобы морских чаек, мягкие удары разбивающихся о берег волн, недовольное ворчание прибрежной гальки.
— Говоря об устрицах, — заметил вежливый дядюшка Рэт, — ты вроде бы упомянул, что голоден. Надо было мне сообразить это раньше. Ты, конечно, сделаешь остановку и пообедаешь со мной? Моя нора здесь близко, и я рад угостить тебя тем, что там найдется.
— Что же, я бы сказал, что это добрый и братский поступок, — сказал мореплаватель.
— Я действительно очень голоден с тех самых пор, как я тут сижу, и когда я неосмотрительно упоминал в разговоре устриц, то я просто чуть не умер от голода. А ты не мог бы вынести что-нибудь поесть? Я не очень-то люблю забираться под палубу, если только в этом нет крайней необходимости, и, пока мы закусываем, я мог бы тебе еще порассказать о моих путешествиях и о приятной жизни, которую я веду, ну, по крайней мере, она приятна для меня, а судя по тому, как ты внимательно меня слушаешь, она прельщает и тебя. Если мы будем сидеть в помещении, то сто против одного, что я тут же засну.
— Прекрасное предложение! — согласился дядюшка Рэт и поспешил домой.
Там он вытащил корзинку для пикников и сложил туда немного еды; памятуя о происхождении и вкусах гостя, он не забыл упаковать в корзинку длинный французский батон, колбаску, такую душистую, что чеснок в ней прямо распевал песни, сыр, который плакал огромными слезами, и завернутую в солому длинношеюю бутылку, в которую упрятано разлитое и убранное на склады солнышко с южных склонов. Нагрузившись всем этим, он на большой скорости вернулся назад. Он покраснел от удовольствия, когда Мореход высоко отозвался о его вкусах и здравом смысле, пока они вместе доставали содержимое из корзинки и выкладывали на травку возле дороги.
Мореход, как только слегка утолил голод, продолжал рассказ о своем последнем путешествии, проведя своего простодушного слушателя от порта к порту в Испании, высадил его на берег в Лисабоне, Опорто и Бордо, представил его приятным портовым городам Корнуоллу и Девону, пока наконец не оказался на спокойной набережной канала, где он в конце концов сошел на берег, измотанный штормами и непогодой, и где впервые получил намеки и вести совсем другой весны, и, загоревшись, отправился пешком в глубь страны, страстно желая попробовать иную жизнь на спокойной ферме, как можно дальше от изнуряющего плеска какого угодно моря. Завороженный и трепещущий от возбуждения, дядюшка Рэт следовал за Искателем Приключений лига за лигой по штормящим заливам, по забитым кораблями рейдам, по несущимся волнам приливов, поднимался по извилистым рекам, умеющим скрыть за поворотом полные деятельной суеты города, и оставил его на скучной ферме, о которой он теперь просто ничего не желал слышать.
К этому времени трапеза их закончилась. Мореход насытился, обрел силы и окрепшим голосом, с огоньком в глазах, который он, вероятно, подцепил у какого-нибудь дальнего морского маяка, наклонившись к дядюшке Рэту, вновь обратился к своим рассказам, полностью захватившим бедного слушателя. Дядюшка Рэт поглядел ему прямо в глаза, которые были расчерченного пеной серо-зеленого, изменчивого цвета северных морей, а в лапах рассказчик держал стакан с вином, в котором вспыхивал горячий рубин, казавшийся самым сердцем южного края, которое бьется для тех, в ком находится достаточно мужества, чтобы отозваться на его удары.
Эти два огня, переменчиво-зеленый и неизменно-красный, заворожили дядюшку Рэта, покорили его совершенно, и он слушал, слушал, зачарованный и изнемогший. Спокойный мир, находящийся за пределами этих огней, отступил куда-то далеко и перестал существовать. А рассказы все лились и лились… да и был ли это только рассказ? Временами он, казалось, превращался в песню, хоровую матросскую песню, которую поют, поднимая тяжелый якорь со скатывающимися с него каплями, а иногда казалось, что гудит парусина под терзающим ее норд-остом, а временами речь Морехода переходила в звуки протяжной старинной баллады, которую напевает рыболов, выбирая сети на ранней зорьке, и силуэт его виднеется на фоне абрикосово-желтого неба, а то вдруг становилась аккордами гитары или мандолины, доносящимися с проезжающей гондолы или каика. А не превращалась ли она временами в крики ветра, сначала жалобные, потом пронзительно-сердитые, по мере того как ветер крепчал? Потом эти крики переходили в резкий свист, а затем звучали тихо и мелодично, как струйка воздуха, коснувшаяся паруса. Завороженному слушателю казалось, что он ясно слышит все эти звуки, а с ними вместе и жалобы морских чаек, мягкие удары разбивающихся о берег волн, недовольное ворчание прибрежной гальки.
Страница 47 из 68