16 мин, 27 сек 17570
Я жил, как ты, любил и пил.
Теперь я мертв — налей полнее!
Не гадок мне твой пьяный пыл, Уста червя куда сквернее.
Быть винной чашей веселей, Чем пестовать клубок червивый.
Питье богов, не корм червей, Несу по кругу горделиво.
Где ум светился, ныне там, Умы будя, сверкает пена.
Иссохшим в черепе мозгам Вино — не высшая ль замена?
Так пей до дна! Быть может, внук Твой череп дряхлый откопает - И новый пиршественный круг Над костью мертвой заиграет.
Что нам при жизни голова?
В ней толку — жалкая крупица.
Зато когда она мертва, Как раз для дела пригодится.
Закончив, Голова долго молчал. Потом отрывисто просил:
Переверни страницу, о, Селин, солнце глаз моих… И читал дальше. Они всегда читали долго. До сумерек. Пока Жаклин не звала к ужину… А иногда Селин часами сидела у себя в комнате у окна и слушала улицу. Шаги прохожих, крики булочника, плеск выливаемого ведра… цокот копыт и грохот колес кареты. Жаклин говорила, что лошади городские замученные и дохлые. Почему они дохлые? Селин знала, что дохлая крыса не дышит и не шевелится. Еще Жаклин говорила, что в ее деревне жили коровы. Это их молоко иногда покупают у молочника Гризэ. Коровы большие, как лошади, и у них рога. Вот здесь. Селин провела с улыбкой по волосам. Заправила выскочившую забавную пружинку волос за ухо… Сейчас в доме тихо. В кухне жарко. Жаклин ушла к соседке сидеть с ребенком. Селин привычно быстро поднялась со старого, скрипучего дивана, но тут же на всякий случай провела рукой вдоль края стола. Медленно поправила волосы, скрученные тугим узлом, словно в раздумье, и подобрала подол платья. Она всегда делала паузу перед тем, как начать двигаться. Чуя правой щекой жар от плиты, а слева — стол, она сделала шаг в сторону стола и смешно, будто протиснулась в довольно широком пространстве, запахнув подол платья вокруг себя и сжав его другой рукой. Потому что память хранила запах паленных волос и кожи, тряпки, острую боль и мокнущие, непроходящие никак волдыри… И память же сейчас помогла ей повернуть через три шага влево и оказаться у открытой на улицу двери… Уже вечер. Она привычно втягивала носом запахи улицы, подставив разгоряченное лицо наступающей вечерней прохладе.
Почему вечер? Она улыбнулась. За шестнадцать своих лет она знала уже, что вечер на пороге их с отцом дома пахнет жареной рыбой слева — от башмачника Клодье, щелочью и мокрым бельем — справа, где жила прачка Жанет… Все это перебивалось стойким духом от засорившейся сточной канавы. Еще вечером на их улице становится тише. Не гремят колесами по мостовой повозки и редкие кареты. Она вздохнула. Ей показалось, что некоторое время назад подъехала карета к дому. Селин обрадовалась, подумав, что это отец с Головой, которого иногда мэтр Бенуа брал с собой. Но шум стих, а к ней так никто и не пришел.
Иногда отец приезжает вот так на карете и сразу уходит в подвал. Селин не любила, когда он туда ходил. Она знала, что он там занимается анатомическими опытами, привозя трупы казненных с площади. Но отец говорил, что для врача важно знать строение тела человека, и Селин казалось, что он прав… В этот день в доме было пусто и тихо. Жаклин ушла на рынок. Отец, выдернув два зуба, разрезав один фурункул и назначив два клистира, вот уже часа три находился в подвале. А Голова исчезла из кабинета дня два назад… Оказавшись в кухне возле входа в чулан, откуда можно было попасть в подвал, девушка остановилась, держась за притолоку. Странные звуки послышались ей. Монотонные, повторяющиеся слова на неизвестном языке. Голос Головы. Словно молитву читает. Тянуло дымом, эфиром, еще чем-то. Селин крикнула, обратив лицо вниз:
ПапА?! Ты там?
Ответа не было.
Но пойти вниз она не решилась и, сев на диване, сложив руки на коленях, замерла.
Она так часто сидела. Не зная, куда деть себя… Полутемное помещение подвала освещалось сейчас ярко пятью собранными со всего дома подсвечниками. Огромный стол, покрытый белым полотном. Тело, распластанное в грудине и шее. Грубый рубец соединял шею с головой.
Осталось всего ничего, несколько швов, — бормотал себе под нос Бенуа, он чувствовал потребность говорить, но поговорить было не с кем, и лишь здесь, в подвале, он вел нескончаемый диалог с самим собой, с Богом, — а я сомневаюсь, хочу ли я, чтобы это чудовище встало на ноги.
— Господи, прости меня, — осенил он себя знамением, — но если мне удастся его поднять, это же… это же… величайшее открытие. Я бы тогда Селин глаза поправил… Я бы тогда… Он не находил слов и вновь склонился над телом. Шов за швом. Молчание, сопение, тяжелое дыхание. Сомнение, однако, не давало ему покоя.
Если бы не манускрипт, я бы никогда не решился, — заговорил он опять, обращаясь уже к Голове, — это же страх-то какой… Оживить мертвое. Чтобы я еще когда-нибудь за это взялся… Ты вот, Голова, все смеялся надо мной, над стариком.
Страница
3 из 5
3 из 5