Её предки с материнской стороны были записаны в книгу родословий — чокпо — с пятнадцатого века. Но когда прапрапрадед и прапрапрабабка, спасаясь в 1860 году от голодной смерти, пересекли новую границу Российской Империи и основали деревню в Приморском Крае, это были уже простолюдины. Крестьяне, которые умели говорить с землей, холить и лелеять, и которым она платила такой же щедрой любовью…
13 мин, 33 сек 17181
— Тебе нужно хорошо кушать, чтобы поправиться. Ты ведь не видишь через свои бельма, да? — сказала простодушно.
Девочка была слишком мала, чтобы обидеться, но достаточно умна, чтобы понять. В этих местах беспримесных славян можно было пересчитать по пальцам.
— Я вижу, это у меня сами глаза такие.
— Лидуша тоже видит, — ответила Айгюль.
На том и покончили.
Вскоре новая, хрупкая дружба разрушилась: родителей Лиды сильно беспокоили подземные толчки, от которых дочка плохо спала и буквально впадала в панику. Многие русские и корейцы в те времена уезжали из страны, но, помимо прочего, отцу кстати предложили замечательную работу по специальности.
В столичную школу для слепых Лиду определили безо всяких, несмотря на робкие уверения матери, что писать дочка умеет не хуже иного зрячего. Слово «читать» мама застенчиво проглотила.
— Вторая Роза Кулешова, — проворчал кто-то из членов комиссии.
— Надеюсь, из неё другой такой шарлатанки не вырастет.
В школе на девочку нацепили глухие очки наподобие альпинистских, с наносником, чтобы не смущать народ зрелищем пустого лица, и стали старательно учить шрифту Брайля.
Одноклассники были к Лидуше терпимы: гладышем и пасхальным яичком не дразнили, монстриком тоже. Самое худшее, что к ней приклеилось, — «Безличка» или«Обезличка». Учителя никак не могли поверить, что она так быстро читает с листа, но каким образом девчонка их обманывает, догадаться не могли. Дикция к тому же у неё была прескверная. Приятели у Лиды были, но скорей это она им помогала, чем они Лиде. Чем платили ей — никто не знал. Девочка, потом юная девушка стояла в углу на коленях, оставалась после уроков и подвергалась допросам с пристрастием, не вылезала из троек, но относилась к террору с удивительным добродушием.
Учителя вокруг неё менялись — новое поколение всегда оказывалось терпимей прежнего.
Так шло до две тысячи двенадцатого года, когда очередное трясение земли солидно пошатнуло Город Прекрасных Яблок.
И, если уж быть точным, — до того дня, когда у Лидуши открылись первые крови.
… Для кумихо тесный мир годовалого младенца, только что покинувшего материнское чрево, был полон фосфоресцирующих, мерцающих или светло горящих нитей, по которым можно было двигаться, и колючек, что больно кололись навстречу её пути. Она легко училась пользоваться их вибрацией и даже причиняемой болью. Конфигурации плотных тел, что лежали вовне, легко становились её сутью на некое краткое время. Сфера действий постепенно расширялась, в неё вовлекались новые вибрации — ей уже было понятно, что люди называют это звуком, цветом, вкусом, осязанием и слухом. Почему ей даны лишь четыре из пяти — кумихо не понимала никогда. Пять чувств? Нет, шесть, семь… много, и все они — одно. Это надо прятать. Старший из сотворивших её телесную скорлупу однажды сказал, что чувствительная кожа пальцев, даже локтей — и глаза пользуются одними и теми же зрительными рецепторами. Это будто бы стало известно задолго до Розы.
Наречия входили в голову колючими комками — их приходилось понемногу распутывать. Слова людей ранили, как стрелы, — их приходилось отодвигать с пути вместе с человеческими существами, бывало что и навсегда, как ту грубую тётку. Она умерла от инфаркта, когда кумихо исполнилось три человеческих года. Ритмичное гудение вселенского чрева сначала тревожило, потом стало отгонять от себя. Плотские родители были послушны кумихо — а она никогда не делала им беды, напротив. Остальными двуногими существами тоже выучилась манипулировать без вреда для них. Старшие двигались по её воле, как плашки маджонга, и строились в новую фигуру, более красивую. Учитель становился инспектором, завуч — директрисой, и это успокаивало, насыщало их честолюбие. Вернуть недостающее тем младшим, кто вымогал у неё пустяки вроде домашних заданий, было слишком опасно — кумихо лишь подпитывала их силы. Что такое «добро», она не понимала, её действия лишь поправляли должный порядок вещей.
Одна беда — в том сне, которым был для неё мир, были свои собственные сны. А в них поселились кошмары.
Во всех таких видениях она стояла посреди какой-то особенной тьмы, наряженная в пышный ханбок — наряд из блузы с широкими рукавами и тяжелой складчатой юбки до пят. Юбка-чхима удерживалась на груди широким бантом, идущим поперёк груди и одним концом спускающимся книзу. Траур и кровь. Кровь и траур.
— Ты воображаешь себя людью, верно? — говорили мрачные голоса.
— Кумихо — это всего-навсего оборотень, миленькая. Тысячу лет росли у лисицы-перевёртыша, лисы-людоедки хвосты, один за другим, пока не стало их ровно девять. Это подарило тебе земную вечность, только ты была странной зверюгой. Не захотела бессмертия и попросила у духов руки и ноги вместо лап, лицо вместо морды. Еще одну тысячу лет ты питалась одной полынью, уксусом и печенью гнилых мертвецов, чтобы мы тебе вняли.
Девочка была слишком мала, чтобы обидеться, но достаточно умна, чтобы понять. В этих местах беспримесных славян можно было пересчитать по пальцам.
— Я вижу, это у меня сами глаза такие.
— Лидуша тоже видит, — ответила Айгюль.
На том и покончили.
Вскоре новая, хрупкая дружба разрушилась: родителей Лиды сильно беспокоили подземные толчки, от которых дочка плохо спала и буквально впадала в панику. Многие русские и корейцы в те времена уезжали из страны, но, помимо прочего, отцу кстати предложили замечательную работу по специальности.
В столичную школу для слепых Лиду определили безо всяких, несмотря на робкие уверения матери, что писать дочка умеет не хуже иного зрячего. Слово «читать» мама застенчиво проглотила.
— Вторая Роза Кулешова, — проворчал кто-то из членов комиссии.
— Надеюсь, из неё другой такой шарлатанки не вырастет.
В школе на девочку нацепили глухие очки наподобие альпинистских, с наносником, чтобы не смущать народ зрелищем пустого лица, и стали старательно учить шрифту Брайля.
Одноклассники были к Лидуше терпимы: гладышем и пасхальным яичком не дразнили, монстриком тоже. Самое худшее, что к ней приклеилось, — «Безличка» или«Обезличка». Учителя никак не могли поверить, что она так быстро читает с листа, но каким образом девчонка их обманывает, догадаться не могли. Дикция к тому же у неё была прескверная. Приятели у Лиды были, но скорей это она им помогала, чем они Лиде. Чем платили ей — никто не знал. Девочка, потом юная девушка стояла в углу на коленях, оставалась после уроков и подвергалась допросам с пристрастием, не вылезала из троек, но относилась к террору с удивительным добродушием.
Учителя вокруг неё менялись — новое поколение всегда оказывалось терпимей прежнего.
Так шло до две тысячи двенадцатого года, когда очередное трясение земли солидно пошатнуло Город Прекрасных Яблок.
И, если уж быть точным, — до того дня, когда у Лидуши открылись первые крови.
… Для кумихо тесный мир годовалого младенца, только что покинувшего материнское чрево, был полон фосфоресцирующих, мерцающих или светло горящих нитей, по которым можно было двигаться, и колючек, что больно кололись навстречу её пути. Она легко училась пользоваться их вибрацией и даже причиняемой болью. Конфигурации плотных тел, что лежали вовне, легко становились её сутью на некое краткое время. Сфера действий постепенно расширялась, в неё вовлекались новые вибрации — ей уже было понятно, что люди называют это звуком, цветом, вкусом, осязанием и слухом. Почему ей даны лишь четыре из пяти — кумихо не понимала никогда. Пять чувств? Нет, шесть, семь… много, и все они — одно. Это надо прятать. Старший из сотворивших её телесную скорлупу однажды сказал, что чувствительная кожа пальцев, даже локтей — и глаза пользуются одними и теми же зрительными рецепторами. Это будто бы стало известно задолго до Розы.
Наречия входили в голову колючими комками — их приходилось понемногу распутывать. Слова людей ранили, как стрелы, — их приходилось отодвигать с пути вместе с человеческими существами, бывало что и навсегда, как ту грубую тётку. Она умерла от инфаркта, когда кумихо исполнилось три человеческих года. Ритмичное гудение вселенского чрева сначала тревожило, потом стало отгонять от себя. Плотские родители были послушны кумихо — а она никогда не делала им беды, напротив. Остальными двуногими существами тоже выучилась манипулировать без вреда для них. Старшие двигались по её воле, как плашки маджонга, и строились в новую фигуру, более красивую. Учитель становился инспектором, завуч — директрисой, и это успокаивало, насыщало их честолюбие. Вернуть недостающее тем младшим, кто вымогал у неё пустяки вроде домашних заданий, было слишком опасно — кумихо лишь подпитывала их силы. Что такое «добро», она не понимала, её действия лишь поправляли должный порядок вещей.
Одна беда — в том сне, которым был для неё мир, были свои собственные сны. А в них поселились кошмары.
Во всех таких видениях она стояла посреди какой-то особенной тьмы, наряженная в пышный ханбок — наряд из блузы с широкими рукавами и тяжелой складчатой юбки до пят. Юбка-чхима удерживалась на груди широким бантом, идущим поперёк груди и одним концом спускающимся книзу. Траур и кровь. Кровь и траур.
— Ты воображаешь себя людью, верно? — говорили мрачные голоса.
— Кумихо — это всего-навсего оборотень, миленькая. Тысячу лет росли у лисицы-перевёртыша, лисы-людоедки хвосты, один за другим, пока не стало их ровно девять. Это подарило тебе земную вечность, только ты была странной зверюгой. Не захотела бессмертия и попросила у духов руки и ноги вместо лап, лицо вместо морды. Еще одну тысячу лет ты питалась одной полынью, уксусом и печенью гнилых мертвецов, чтобы мы тебе вняли.
Страница 2 из 4