Каждый раз, когда я смотрю на бегущую воду, я вспоминаю Ксай-Лу. Каждый раз, когда я вижу рыбацкие сети, я думаю о её ветхой лачуге на берегу Великой Реки.
8 мин, 4 сек 148
Наверное, она вовсе не великая и уж тем более не река, но тогда я не знал иных рек. Понимаете, мне просто не с чем было сравнивать.
Эта Река не пахнет тиной и не отблескивает на солнце, точно дельфинья спина, радостная от света. Её волны накатывают на берег бесшумно, без шороха и плеска, словно у Реки отключили звук. Так смертельно больной неслышно облизывает пересохшие губы.
Была ли река мертвой? О нет. А живой? Спросите-ка лучше у Ксай-Лу. Ведь это ей Река выбелила волосы и выпила глаза — и с тех пор они того же молочного цвета, что и воды, текущие мимо.
Однажды Река поглотит и мои глаза. По крайней мере, так говорит Ксай-Лу и ухмыляется беззубым ртом, пока её руки со вздувшимися венами тянут тяжелые сети.
— Чего уставился на воду? — сильный рывок — и сети вползают на берег, похожие на дохлую рыбину с раздутым брюхом.
— Рано тебе ещё туда. Иди погуляй по бережку, мальчик, раз уж решил тут остаться.
И я покорно отвожу взгляд от спокойной глади, неловко переминаюсь с ноги на ногу. В это время здесь никого. Первый час перед рассветом безлюден и по-особенному тих — даже тишина молчит, и свет течёт с неба ещё медленней, чем обычно.
А потом появляются они. Сначала горизонт темнеет, потом наливается предгрозовой лиловизной — и лопается. Прямо как мыльный пузырь. Я любил мыльные пузыри, но это было так давно… Они приближаются. Смутные тени с полустертыми лицами бредут по бескрайнему серому песку, тихо и равнодушно, почти не оставляя следов. У каждого под языком — монетка. Многие держат в руках подношения — расписные ткани, засахаренные орехи, золотистый мёд, хлеб… Некоторые едут на колесницах, понукая лошадей, сквозь шелковистую шкуру которых просвечивают кости. За ними толпы рабов несут золочённые кубки и серебром расшитые покрывала, украшения с драгоценными камнями и исписанные свитки. Лица рабов неразличимы, за ними бегут заплаканные жены в роскошных одеждах, и их бесплотные слезы быстро впитывает песок.
Но так бывает не всегда.
Порой появляются другие, и у них с собой ничего нет. Безногих тащат глухие, а безрукие голосом указывают дорогу слепым. Тени с разорванной утробой виновато улыбаются, подбирая с песка собственные кишки. Обезглавленные несут головы в руках и шатаются, словно пьяные, то и дело наталкиваясь на других. Порванные кителя болтаются на них, как будто куплены на вырост. Но эти дети уже не вырастут.
Ксай-Лу смотрит на них, и обычное алчное выражение уходит с её лица, а морщины становятся глубже — и в них таится скорбь. Этих она пропускает без платы.
— Приходят в мир ни с чем, и уходят так же, — ворчит она и отворачивается, чтобы я вдруг не решил, что она их жалеет.
Потом Ксай-Лу раскидывает свои огромные сети и выбирает из реки подношения, правда, не слишком старательно — остальное Река вынесет сама.
Однажды я тоже шёл через эту равнину и крепко держал родителей за руки. Я помню тяжелый мутный страх, похожий на ржавую воду из-под крана, и то, как ноги увязали в песке. И больше — ничего. Ни тёплый материнский халат, пахнущий стряпней, ни то, как отец по утрам курил тяжёлые сигареты, чей запах просачивался через неплотно закрытую балконную дверь, и мама ругалась, а отец сердился на неё за это. Но потом их не стало, и меня тоже не стало, и как подумается, из-за какой же ерунды они друг друга ненавидели, то хочется кричать.
Но нет, я этого не помню, я все придумал, чтобы не сойти с ума. Или, наоборот, сошёл с ума, чтобы остаться здесь. Стал таким же безумцем, как и старуха Ксай-Лу. Потому-то она и держится за меня, что ей опротивело собственное безумие.
Но так случилось не сразу. Я шёл, едва волоча уставшие ноги, не поднимая головы, как — вдруг! — заметил под ногами ракушку. Перламутрово-нежная, туго завернутая и похожая на человеческое ухо, она лежала на песке, и все переступали через неё, словно не замечая. Я мигом вывернулся из родительских рук и опустился на коленки. Взяв ракушку в руки, я вертел её в пальцах, пока сквозь меня проходили сотни и сотни ног. И не заметил, как все ушли, а я остался один. Совсем один.
А потом огромная чёрная тень нависла надо мной и закричала голосом скрипучим, как поворот весел в несмазанной уключине:
— Ты кто такой и что здесь делаешь?
Я поднял глаза и замер от страха, что-то лепеча на своём детском языке, состоящим наполовину из настоящих слов и ещё наполовину из выдуманных. Ксай-Лу (я тогда ещё, конечно, не знал, что она Ксай-Лу) стояла, скрестив руки на впалой груди, и, казалось, занимала пол неба. Её фигура все росла и ширилась, а нос заострялся, так что она становилась похожа на Бабу-Ягу из книжки сказок, которую мне подарили на день Рождения.
Опять вру, не было никакой книжки и сказок на ночь не было — ни под молоко с печеньем, ни под мерный гул телевизора. Был только песок, необозримый горизонт и тысячи ненужных вещей, рассыпанных по берегу.
Эта Река не пахнет тиной и не отблескивает на солнце, точно дельфинья спина, радостная от света. Её волны накатывают на берег бесшумно, без шороха и плеска, словно у Реки отключили звук. Так смертельно больной неслышно облизывает пересохшие губы.
Была ли река мертвой? О нет. А живой? Спросите-ка лучше у Ксай-Лу. Ведь это ей Река выбелила волосы и выпила глаза — и с тех пор они того же молочного цвета, что и воды, текущие мимо.
Однажды Река поглотит и мои глаза. По крайней мере, так говорит Ксай-Лу и ухмыляется беззубым ртом, пока её руки со вздувшимися венами тянут тяжелые сети.
— Чего уставился на воду? — сильный рывок — и сети вползают на берег, похожие на дохлую рыбину с раздутым брюхом.
— Рано тебе ещё туда. Иди погуляй по бережку, мальчик, раз уж решил тут остаться.
И я покорно отвожу взгляд от спокойной глади, неловко переминаюсь с ноги на ногу. В это время здесь никого. Первый час перед рассветом безлюден и по-особенному тих — даже тишина молчит, и свет течёт с неба ещё медленней, чем обычно.
А потом появляются они. Сначала горизонт темнеет, потом наливается предгрозовой лиловизной — и лопается. Прямо как мыльный пузырь. Я любил мыльные пузыри, но это было так давно… Они приближаются. Смутные тени с полустертыми лицами бредут по бескрайнему серому песку, тихо и равнодушно, почти не оставляя следов. У каждого под языком — монетка. Многие держат в руках подношения — расписные ткани, засахаренные орехи, золотистый мёд, хлеб… Некоторые едут на колесницах, понукая лошадей, сквозь шелковистую шкуру которых просвечивают кости. За ними толпы рабов несут золочённые кубки и серебром расшитые покрывала, украшения с драгоценными камнями и исписанные свитки. Лица рабов неразличимы, за ними бегут заплаканные жены в роскошных одеждах, и их бесплотные слезы быстро впитывает песок.
Но так бывает не всегда.
Порой появляются другие, и у них с собой ничего нет. Безногих тащат глухие, а безрукие голосом указывают дорогу слепым. Тени с разорванной утробой виновато улыбаются, подбирая с песка собственные кишки. Обезглавленные несут головы в руках и шатаются, словно пьяные, то и дело наталкиваясь на других. Порванные кителя болтаются на них, как будто куплены на вырост. Но эти дети уже не вырастут.
Ксай-Лу смотрит на них, и обычное алчное выражение уходит с её лица, а морщины становятся глубже — и в них таится скорбь. Этих она пропускает без платы.
— Приходят в мир ни с чем, и уходят так же, — ворчит она и отворачивается, чтобы я вдруг не решил, что она их жалеет.
Потом Ксай-Лу раскидывает свои огромные сети и выбирает из реки подношения, правда, не слишком старательно — остальное Река вынесет сама.
Однажды я тоже шёл через эту равнину и крепко держал родителей за руки. Я помню тяжелый мутный страх, похожий на ржавую воду из-под крана, и то, как ноги увязали в песке. И больше — ничего. Ни тёплый материнский халат, пахнущий стряпней, ни то, как отец по утрам курил тяжёлые сигареты, чей запах просачивался через неплотно закрытую балконную дверь, и мама ругалась, а отец сердился на неё за это. Но потом их не стало, и меня тоже не стало, и как подумается, из-за какой же ерунды они друг друга ненавидели, то хочется кричать.
Но нет, я этого не помню, я все придумал, чтобы не сойти с ума. Или, наоборот, сошёл с ума, чтобы остаться здесь. Стал таким же безумцем, как и старуха Ксай-Лу. Потому-то она и держится за меня, что ей опротивело собственное безумие.
Но так случилось не сразу. Я шёл, едва волоча уставшие ноги, не поднимая головы, как — вдруг! — заметил под ногами ракушку. Перламутрово-нежная, туго завернутая и похожая на человеческое ухо, она лежала на песке, и все переступали через неё, словно не замечая. Я мигом вывернулся из родительских рук и опустился на коленки. Взяв ракушку в руки, я вертел её в пальцах, пока сквозь меня проходили сотни и сотни ног. И не заметил, как все ушли, а я остался один. Совсем один.
А потом огромная чёрная тень нависла надо мной и закричала голосом скрипучим, как поворот весел в несмазанной уключине:
— Ты кто такой и что здесь делаешь?
Я поднял глаза и замер от страха, что-то лепеча на своём детском языке, состоящим наполовину из настоящих слов и ещё наполовину из выдуманных. Ксай-Лу (я тогда ещё, конечно, не знал, что она Ксай-Лу) стояла, скрестив руки на впалой груди, и, казалось, занимала пол неба. Её фигура все росла и ширилась, а нос заострялся, так что она становилась похожа на Бабу-Ягу из книжки сказок, которую мне подарили на день Рождения.
Опять вру, не было никакой книжки и сказок на ночь не было — ни под молоко с печеньем, ни под мерный гул телевизора. Был только песок, необозримый горизонт и тысячи ненужных вещей, рассыпанных по берегу.
Страница 1 из 3