Называли его бессердечным, но могло ли и быть у него сердце? Называли его бездушным, но могла ли и быть у него душа?
11 мин, 51 сек 12501
Первый раз он явился, едва мне сравнялось девять лет. Отец, усадив меня перед собой в седло, мчал без дороги чрез мозглую лесную мглу — прочь от огнедышащих гор, что в одночасье превратили родную нашу деревушку в дымящиеся слитки янтаря. Мы же вдвоем промешкали в неближнем городе на торгу и оттого уцелели; этот город спустя время тоже затонул в густой смоле, растекшейся по беспечной округе на добрых три дня пути. Но в ту пору я еще ничего не знал, ни о чем не догадывался; тогда были лишь остервенелая спешка, глубокие колеи, выбитые на отцовском лбу горем и ужасом, были когтистые ветви, целившие в глаза, да привкус гари на языке, да бегство — надоедное и тоскливое в своей нескончаемости. А окрест стояла глухая осень — когда склизкие дожди неотвязно висят над полями и всякую зелень на корню ест ржавчина, когда набирает силу зло и не диво среди ночи, на забытой росстани повстречать рыцарей-кромешников, правящих свою нечестивую охоту. А мы мчались опричь дороги, все дальше на север, где грузнее небо и снежнее зимы, и у людей чуточку иной уклад, и даже имена знакомых богов звучат непривычно. «Не смотри назад, не оглядывайся», — увещевал отец, и я прилежно щурился в упор перед собой, промеж трепещущих лошадиных ушей — и увидел вдруг то, что увидел, чему предпочел бы любую беду, оставшуюся за спиной.
Словно я сморгнул и прелое былье, и ороговелые стволы долой со свету — передо мной простерлась беспредельная пустошь, закутанная в ненастный туск. Там и тут она несмело каменилась всхолмьями — но что были эти бугры в сравнении с курганом, застившим мне взор! Курган показался мне исполинским конем, и на коне возвышался такой же громадный, под стать ему всадник. Бледность, натянутая прямо на выпуклые кости, брезжила у него на месте лица, и слойная копоть ниспадала с громоздкой фигуры плащом, а на груди покоилась блестящая, точно вапленая, коса, которая расплеталась книзу водянистыми охвостьями. И губы его были так красны, что с них капала кровь, и знамя его, вздетое над головой, было так красно, что с него капала кровь, и цветок в его волосах был так красен, что с лепестков капала кровь, а за плечами у него клубился чадный мор войны.
«Не смотри назад, не оглядывайся», — все повторял отец, которого я никак не мог отыскать подле, а жуткий конник рассмеялся громовым смехом и спешился — только грянули наземь непрочно угнездившиеся в кургане глыбы, — и надвинулся на меня:
— Чересчур медленно ты едешь, дитя, премилое дитя! Что тебе эта кляча? Мой скакун резвее — перебирайся, мальчик, ко мне!
Скальная насыпь причудливо вздыбилась — как загарцевал бы от нетерпения жеребец, а я вскинул перед собой ладони, хотя скверной они были преградой и брызнувшему вперемешку с комьями глины щебню, и темным посулам, и крикнул сколько хватило дыхания:
— Нет, нет, нет!
Мгновение минуло в страхе, пока не взвился, не взвыл ветер от веского кивка:
— Что ж, будь ныне по-твоему.
И я поник в тошнотворной истоме, под веки мне хлынули обильные чернила, и еле внятными достигли слуха прощальные слова:
— Но помни: неволей иль волей, а станешь ты мой.
И все оборвалось — или это я оборвался: в обморок, в гулкий тенистый колодец, что жалит падающего сквозняками, но гнилостно-тепел на дне. Куда кануло чудовищное наваждение, мне не хотелось потом и думать.
Отец мой не перенес лихой гонки: он скончался у чужого очага, уже в полубреду отвечая на расспросы и непрестанно заклиная позаботиться обо мне, беспомощном ребенке. Просьба его не пропала втуне, и дом, в двери которого стукнула коченеющая отчая рука, на долгие годы стал моим домом.
Я прижился — я жил, ни в чем не ведая обиды или неправды от приютившей семьи, но все выдавало во мне иноземца. Напрасно чаяли эти здоровые, сплошь в ярком румянце люди, что север наградит меня достойной бодростью тела и духа: в родном селении не я слыл за самого чахлого и робкого, особенно в потасовках, но здесь не поспевал в забавах и деле за сверстниками, и когда они выросли в дюжих парней, я остался каким был — то ли мальчик, то ли юноша с хрупким голосом, грозившим разбиться от звонких речей, и тихими руками, прикосновения которых не тревожили и чуткой травы-недотроги. Говорили, что это хорошо — цены мне не будет в лазутчиках, если случится немирье, говорили, что морозная резьба по ясному стеклу тешит поболе вьюжных колтунов и оческов — сугробов, но никакая похвала не отринула бы исконного северного недоверия к слабой и болезненной молоди. Потому, разумею, многие вздохнули легче, когда в урочный час я полюбил свою ровню — девушку, нежную видом и нравом, и по той же причине, быть может, старики ее рода не возразили против моего сватовства.
Черной неблагодарностью отплатил я им всем за добро! Ах, почему сгладилось, смолкло в памяти роковое обещание, отчего не допытался я у жрецов, кто был он — всадник, вовеки не гостевавший среди присных богов, и какие узы повивали его с седой смертью!
Словно я сморгнул и прелое былье, и ороговелые стволы долой со свету — передо мной простерлась беспредельная пустошь, закутанная в ненастный туск. Там и тут она несмело каменилась всхолмьями — но что были эти бугры в сравнении с курганом, застившим мне взор! Курган показался мне исполинским конем, и на коне возвышался такой же громадный, под стать ему всадник. Бледность, натянутая прямо на выпуклые кости, брезжила у него на месте лица, и слойная копоть ниспадала с громоздкой фигуры плащом, а на груди покоилась блестящая, точно вапленая, коса, которая расплеталась книзу водянистыми охвостьями. И губы его были так красны, что с них капала кровь, и знамя его, вздетое над головой, было так красно, что с него капала кровь, и цветок в его волосах был так красен, что с лепестков капала кровь, а за плечами у него клубился чадный мор войны.
«Не смотри назад, не оглядывайся», — все повторял отец, которого я никак не мог отыскать подле, а жуткий конник рассмеялся громовым смехом и спешился — только грянули наземь непрочно угнездившиеся в кургане глыбы, — и надвинулся на меня:
— Чересчур медленно ты едешь, дитя, премилое дитя! Что тебе эта кляча? Мой скакун резвее — перебирайся, мальчик, ко мне!
Скальная насыпь причудливо вздыбилась — как загарцевал бы от нетерпения жеребец, а я вскинул перед собой ладони, хотя скверной они были преградой и брызнувшему вперемешку с комьями глины щебню, и темным посулам, и крикнул сколько хватило дыхания:
— Нет, нет, нет!
Мгновение минуло в страхе, пока не взвился, не взвыл ветер от веского кивка:
— Что ж, будь ныне по-твоему.
И я поник в тошнотворной истоме, под веки мне хлынули обильные чернила, и еле внятными достигли слуха прощальные слова:
— Но помни: неволей иль волей, а станешь ты мой.
И все оборвалось — или это я оборвался: в обморок, в гулкий тенистый колодец, что жалит падающего сквозняками, но гнилостно-тепел на дне. Куда кануло чудовищное наваждение, мне не хотелось потом и думать.
Отец мой не перенес лихой гонки: он скончался у чужого очага, уже в полубреду отвечая на расспросы и непрестанно заклиная позаботиться обо мне, беспомощном ребенке. Просьба его не пропала втуне, и дом, в двери которого стукнула коченеющая отчая рука, на долгие годы стал моим домом.
Я прижился — я жил, ни в чем не ведая обиды или неправды от приютившей семьи, но все выдавало во мне иноземца. Напрасно чаяли эти здоровые, сплошь в ярком румянце люди, что север наградит меня достойной бодростью тела и духа: в родном селении не я слыл за самого чахлого и робкого, особенно в потасовках, но здесь не поспевал в забавах и деле за сверстниками, и когда они выросли в дюжих парней, я остался каким был — то ли мальчик, то ли юноша с хрупким голосом, грозившим разбиться от звонких речей, и тихими руками, прикосновения которых не тревожили и чуткой травы-недотроги. Говорили, что это хорошо — цены мне не будет в лазутчиках, если случится немирье, говорили, что морозная резьба по ясному стеклу тешит поболе вьюжных колтунов и оческов — сугробов, но никакая похвала не отринула бы исконного северного недоверия к слабой и болезненной молоди. Потому, разумею, многие вздохнули легче, когда в урочный час я полюбил свою ровню — девушку, нежную видом и нравом, и по той же причине, быть может, старики ее рода не возразили против моего сватовства.
Черной неблагодарностью отплатил я им всем за добро! Ах, почему сгладилось, смолкло в памяти роковое обещание, отчего не допытался я у жрецов, кто был он — всадник, вовеки не гостевавший среди присных богов, и какие узы повивали его с седой смертью!
Страница
1 из 4
1 из 4