Вы верите в привидений? В летающие тарелки и пришельцев? В бабу ягу, кощея, леших, домовых, русалок, ведьм, колдунов, бабаев, гробы на колесиках, красную руку, желтые глаза и прочую дребедень, которой нас с детства запугивают, чтобы мы вели себя хорошо и засыпали быстро?
11 мин, 27 сек 705
Я толком и понять ничего не успел, как чья-то когтистая лапа схватила меня, разорвав майку и оставив на спине несколько глубоких порезов, и швырнула в стену. Пролетев пару метров, я врезался в стену, ударившись затылком так, что от боли потемнело в глазах.
— Если в следующий раз ты не будешь сидеть на стуле для наказаний, — прорычал кто-то, — я сломаю тебе хребет.
Я с трудом открыл глаза и чуть не потерял сознание от увиденного. Впрочем, лучше бы потерял… Поэтому сейчас я, дрожа, сижу на стуле, не смея шелохнуться. Шевелиться и шуметь я не имею права — меня накажут. А если попробую сбежать — меня убьют. Убьют очень, очень медленно… Я вздрагиваю, когда Шмыга обвивает мои ноги и начинает тереться о них. Каждый раз, когда его волосатое морщинистое тело, похожее на гусеницу, касается моих ног, на меня накатывает такая волна отвращения, что тело покрывается мурашками, а содержимое желудка подкатывает к горлу так близко, что я чувствую вкус полупереваренной еды, съеденной за ужином.
Если я попытаюсь встать или убрать ноги — он откусит мне палец. И поэтому я борюсь с собой — борюсь довольно успешно, потому что пока я лишился только мизинца на левой ноге. Но Шмыга — самый безобидный из всех.
Обязанность дяди Бена, больше всего напоминающего безобразную и очень вонючую обезьяну, состоит в том, чтобы сжимать своей волосатой лапой мою голову, пока я сижу на стуле для наказаний. Если я шевелюсь — его пальцы сжимаются так, что от боли на глазах выступают слезы. Случись когда-нибудь так, что я побреюсь наголо или облысею, на висках и затылке будут видны многочисленные шрамы, оставленные его когтями. А еще я боюсь, что однажды дядя Бен просто не рассчитает силу, и моя черепная коробка треснет и разломится на две части, не выдержав чудовищного давления.
Прожора — самый разговорчивый из них, хотя речь дается ему непросто — мешают многочисленные зубы. Едва ли его можно назвать многословным, но дядя Бена лишь изредка изрыгает ругательства и угрозы, а Шмыга вообще лишен речевого аппарата.
Прожора любит рассказывать мне о природе и свойствах страха. О том, что страх ребенка мал и почти невесом — им сыт не будешь, и его хватает только на то, чтобы влачить жалкое существование в закоулках сознания, лишь изредка появляясь в сновидениях. Страх взрослого, сформировавшегося человека — совсем другое дело. Он вкусен и необыкновенно питателен. Питателен настолько, что можно позволить себе материализоваться на несколько часов.
Он говорит, это здорово, что я тогда нашел тот рисунок — они уже почти погибли без пищи, но полученной порции страха хватило им, чтобы вдоволь насытиться, а потом придти ко мне ночью. Говорит, что лично против меня они ничего не имеют, что даже сочувствуют, но ничего поделать не могут — их такими создала моя сестра, и теперь уже ничего не изменишь.
Закончив свой монолог, он разматывает бинты, освобождая мою руку. Вернее, то, что от нее осталось — плоть с пальцев наполовину обгрызена, а на ладони и запястье еще не зажили те места, откуда были вырваны куски мяса. Облизываясь, Прожора говорит мне, чтобы я не волновался — в его слюне содержатся обеззараживающиеся вещества, а левой руки ему хватит надолго, еще примерно на месяц, так что за правую я пока могу не опасаться… Когда его зубы смыкаются на моей руке, я до крови прокусываю губы, пытаясь сдержать крик, потому что если я закричу — мне будет намного, намного больнее… Обычно они уходят часа через три, самое большее — через три с половиной. На большее моего страха не хватает. Вот и сейчас часы показывают три десять, когда дверь шкафа, скрипя, закрывается за ними.
Закрывается, чтобы завтра, ровно в полночь, открыться вновь… Я все еще всхлипываю и дрожу. В голове впервые за последние несколько часов проясняется — тиски, сжимавшие ее, наконец-то сняты. Боль в руке понемногу утихает, и я вновь перевязываю ее бинтом, чтобы остановить кровь. Шатаясь, иду в ванну, чтобы попытаться смыть вонючую слизь, которой испачканы мои ноги. Там спазмы наконец скручивают желудок, и меня выворачивает наизнанку.
Потом я принимаю двойную дозу амитриптилина и ложусь в кровать. Натянув одеяло до подбородка, я пытаюсь забыть о только что пережитом кошмаре, отрешиться от него, но никак не получается — слезы сами наворачиваются на глаза, и я плачу.
Но вот лекарство начинает действовать, и воспоминания о событиях этой ночи нехотя отпускают меня. Вскоре я смогу уснуть. А пока я лежу и думаю о том, что все равно окажусь сильнее. Научусь не верить в них.
В Шмыгу.
В Прожору.
В дядю Бена.
А если перестану верить — перестану бояться. И тогда они подохнут от голода… Еще я твердо знаю одно — если этот кошмар закончится и я смогу вернуться к нормальной жизни и завести семью, то я никогда, никогда, НИКОГДА не буду рассказывать своим детям страшные истории. И никому не позволю.
Наконец мои глаза закрываются, и я проваливаюсь в сон, в котором — я уверен в этом — не будет никаких кошмаров.
— Если в следующий раз ты не будешь сидеть на стуле для наказаний, — прорычал кто-то, — я сломаю тебе хребет.
Я с трудом открыл глаза и чуть не потерял сознание от увиденного. Впрочем, лучше бы потерял… Поэтому сейчас я, дрожа, сижу на стуле, не смея шелохнуться. Шевелиться и шуметь я не имею права — меня накажут. А если попробую сбежать — меня убьют. Убьют очень, очень медленно… Я вздрагиваю, когда Шмыга обвивает мои ноги и начинает тереться о них. Каждый раз, когда его волосатое морщинистое тело, похожее на гусеницу, касается моих ног, на меня накатывает такая волна отвращения, что тело покрывается мурашками, а содержимое желудка подкатывает к горлу так близко, что я чувствую вкус полупереваренной еды, съеденной за ужином.
Если я попытаюсь встать или убрать ноги — он откусит мне палец. И поэтому я борюсь с собой — борюсь довольно успешно, потому что пока я лишился только мизинца на левой ноге. Но Шмыга — самый безобидный из всех.
Обязанность дяди Бена, больше всего напоминающего безобразную и очень вонючую обезьяну, состоит в том, чтобы сжимать своей волосатой лапой мою голову, пока я сижу на стуле для наказаний. Если я шевелюсь — его пальцы сжимаются так, что от боли на глазах выступают слезы. Случись когда-нибудь так, что я побреюсь наголо или облысею, на висках и затылке будут видны многочисленные шрамы, оставленные его когтями. А еще я боюсь, что однажды дядя Бен просто не рассчитает силу, и моя черепная коробка треснет и разломится на две части, не выдержав чудовищного давления.
Прожора — самый разговорчивый из них, хотя речь дается ему непросто — мешают многочисленные зубы. Едва ли его можно назвать многословным, но дядя Бена лишь изредка изрыгает ругательства и угрозы, а Шмыга вообще лишен речевого аппарата.
Прожора любит рассказывать мне о природе и свойствах страха. О том, что страх ребенка мал и почти невесом — им сыт не будешь, и его хватает только на то, чтобы влачить жалкое существование в закоулках сознания, лишь изредка появляясь в сновидениях. Страх взрослого, сформировавшегося человека — совсем другое дело. Он вкусен и необыкновенно питателен. Питателен настолько, что можно позволить себе материализоваться на несколько часов.
Он говорит, это здорово, что я тогда нашел тот рисунок — они уже почти погибли без пищи, но полученной порции страха хватило им, чтобы вдоволь насытиться, а потом придти ко мне ночью. Говорит, что лично против меня они ничего не имеют, что даже сочувствуют, но ничего поделать не могут — их такими создала моя сестра, и теперь уже ничего не изменишь.
Закончив свой монолог, он разматывает бинты, освобождая мою руку. Вернее, то, что от нее осталось — плоть с пальцев наполовину обгрызена, а на ладони и запястье еще не зажили те места, откуда были вырваны куски мяса. Облизываясь, Прожора говорит мне, чтобы я не волновался — в его слюне содержатся обеззараживающиеся вещества, а левой руки ему хватит надолго, еще примерно на месяц, так что за правую я пока могу не опасаться… Когда его зубы смыкаются на моей руке, я до крови прокусываю губы, пытаясь сдержать крик, потому что если я закричу — мне будет намного, намного больнее… Обычно они уходят часа через три, самое большее — через три с половиной. На большее моего страха не хватает. Вот и сейчас часы показывают три десять, когда дверь шкафа, скрипя, закрывается за ними.
Закрывается, чтобы завтра, ровно в полночь, открыться вновь… Я все еще всхлипываю и дрожу. В голове впервые за последние несколько часов проясняется — тиски, сжимавшие ее, наконец-то сняты. Боль в руке понемногу утихает, и я вновь перевязываю ее бинтом, чтобы остановить кровь. Шатаясь, иду в ванну, чтобы попытаться смыть вонючую слизь, которой испачканы мои ноги. Там спазмы наконец скручивают желудок, и меня выворачивает наизнанку.
Потом я принимаю двойную дозу амитриптилина и ложусь в кровать. Натянув одеяло до подбородка, я пытаюсь забыть о только что пережитом кошмаре, отрешиться от него, но никак не получается — слезы сами наворачиваются на глаза, и я плачу.
Но вот лекарство начинает действовать, и воспоминания о событиях этой ночи нехотя отпускают меня. Вскоре я смогу уснуть. А пока я лежу и думаю о том, что все равно окажусь сильнее. Научусь не верить в них.
В Шмыгу.
В Прожору.
В дядю Бена.
А если перестану верить — перестану бояться. И тогда они подохнут от голода… Еще я твердо знаю одно — если этот кошмар закончится и я смогу вернуться к нормальной жизни и завести семью, то я никогда, никогда, НИКОГДА не буду рассказывать своим детям страшные истории. И никому не позволю.
Наконец мои глаза закрываются, и я проваливаюсь в сон, в котором — я уверен в этом — не будет никаких кошмаров.
Страница 3 из 4