Стены грязно-розового дома у Фонтанки с маскаронами похожи на трупные щеки, лоснящиеся на холодном мартовском солнце. Тусклы окошки, и пусто в них, как в голове у Боди Чудилова. Черная шапка его истерлась и глупым блином порой вздрагивает на плешивой черепушке, когда Бодя вздрагивает.
4 мин, 24 сек 5384
Бодя вздымает глаза к свинцовому небу, и рот — серый, непонятный — кривится в немом отупении. И пальтецо его — сутулое, огромное — плетется мимо домов и людей. Раздувшиеся будто галоши бьют наотмашь по рожам, отраженным в лужах. Одна такая рожа, распухшая в беззубой улыбке, раскрыла пасть, когда Бодя занес галошу над лужей. Остановился Чудилов, что-то подумал себе тихо, шевеля кустистыми бровями. Вдруг блеклое, пустое и огромное это лицо расцвело какой-то гадкой радостью, и Чудилов со всей дури плюнул прямо в лужу. Постоял с минуту, глядя на магазинную вывеску цвета венозной крови, и, напоследок окинув взглядом мясистую бабу с авоськами, выползавшую из магазина, буркнул:
— Жрать меньше надо.
Баба опешила и прищемила второй подбородок застежкой на плаще. Уронила авоськи, плюхнулась в кашу грязи какая-то рухлядь под оханье и причитанье.
Чудилов пошел прочь, придавив галошей старого тряпичного слоненка с грустными глазами.
На Фонтанку глядит мутно-похмельный указатель: «Мясная улица». В сизом, сонном проходном дворике, на трухлявой завалинке сидя, обнялся с тростью скучающий старик, бывший патологоанатом.
— Здорово, Чудилов!
В ответ на это хрипение шапка подпрыгнула и затряслась от сдавленных смешков.
— И тебе не хворать, — гогочет Бодя, — поди, не работаешь больше, а? Сын-то как, не женился?
Старичок молча покачал головой. Жует что-то черствое, а у самого изо рта все валится. Со второго этажа ему крикнула жена, похожая на его же трость, и бывший патологоанатом кряхтя тихонько засеменил к парадной, откуда несло куриным бульоном и чаем. Дворик снова пуст, и спряталось дремотное солнце.
Вязкая капель стучит по пустой голове Боди Чудилова, проходящего мимо раскрытого настежь окна по Гражданской улице, куда он вышел по проспекту с Фонтанки. Дом был серенький, плюгавенький, обращенный вовнутрь себя. Когда Бодя уставился в окошко, шапка его вздрогнула, ворот поежился: болтался за окном в петле мужик, и ботинки его, безжизненно обвисшие и обнажившие дырявые пятки носков, были грязны и загажены. Ничем не воняло, стало быть — совсем недавно, может даже вот только что. У подоконника чуть бормочет радио; Бодя, протянув тощую, почти детскую и болезную свою ручонку с грязными ногтями дотягивается до него и глушит. Даже оконце прикрыл как смог и окно это припомнил: с газетой, про армию что-то написано. Запомнил, шапку приладил и бредет себе дальше, домой.
Дом, где жил Бодя, существовал, казалось, лишь наполовину, был прогнившим, как старый гроб. Однако, в нем обретались три существа: Татьяна Михайловна Сутягина, ее полумифическая мать Нинель Павловна и, собственно, сам Бодя Чудилов.
— Завтра приедет мать, — прошептала в заплесневелый угол кухни Татьяна Михайловна, хмуря тонкий высокий лоб и кутаясь в выцветшую шаль. Закурила вонючую цигарку.
— Живая она еще, что ль? — равнодушно брякнул Бодя. Татьяна Михайловна не отвечала, только еле хрипела, неуловимо, с каждой новой затяжкой. От ручонок Чудилова пошатнулся хлипкий умывальник. Умывшись, Бодя долго прислушивался к тому, как редкие капли воды стекают в оцинкованное ведерко, еще прислушивался к неровному дыханию Татьяны Михайловны. Докурив, она ушла, Бодя же развалился на старом красном диване и захрапел. Снов не было: была только бескрайняя сероватая синь с маячившим над мутной Фонтанкой пустым Ломоносова мостом, и до внутреннего тайного слуха Боди долетал лязг салазок: везли гробок, двое.
Когда Бодя поутру проснулся, небо было тёмно, кухонька сгорблена и вонюча: в смрадных ее недрах, обклеенных гадкими блеклыми обоями, копошилась, стряпая, Татьяна Михайловна. И что-то похабно напевала, кусая нижнюю губу от радости… К полудню Чудилов сидел за столом в квартире висельника — пустой, тихой. Воздух был спертым, приторным до тошноты и, казалось, вязким, словно и стол, и стопки, и окно с наклеенной газетенкой были пропитаны затхлостью. Даже бутылка с водкой помутнела, и недопитая стопка подле нее. Долив, Чудилов помянул покойника и, листая записную его книжку, думал:
«Сказать Савелию Игнатичу? Да и что я ему скажу? А мы вот как поступим»… И, набрав номер, пискнул в трубку:
— Папань, помираю я. Приходи за мною.
Вышел прочь Чудилов. День был солнечным и талым. С крыш вода стекала Чудилову за ворот, и хотелось глядеть на всё и сразу: на трамваи, на зонты, дворы, гробы… Дома было беспокойно: пока Чудилов бродил где-то, у Татьяны Михайловны где-то далеко-далеко, на Камчатке, умерла мать, и вместо нее в Петербург приедет щуплый трупик, который надобно будет кремировать и высыпать в Неву. Татьяна Михайловна беззвучно плакала — вернее, плакали ее огромные серые глаза. Перед ней на столе лежала неразделанная бледная курица… Во дворе было тихо, и окна были смиренны. Ночи будто и не было, а утром Бодя и бывший патологоанатом Савелий Игнатьевич сидели на завалинке в сизом дворике вдвоем, щурясь на солнышке.
— Жрать меньше надо.
Баба опешила и прищемила второй подбородок застежкой на плаще. Уронила авоськи, плюхнулась в кашу грязи какая-то рухлядь под оханье и причитанье.
Чудилов пошел прочь, придавив галошей старого тряпичного слоненка с грустными глазами.
На Фонтанку глядит мутно-похмельный указатель: «Мясная улица». В сизом, сонном проходном дворике, на трухлявой завалинке сидя, обнялся с тростью скучающий старик, бывший патологоанатом.
— Здорово, Чудилов!
В ответ на это хрипение шапка подпрыгнула и затряслась от сдавленных смешков.
— И тебе не хворать, — гогочет Бодя, — поди, не работаешь больше, а? Сын-то как, не женился?
Старичок молча покачал головой. Жует что-то черствое, а у самого изо рта все валится. Со второго этажа ему крикнула жена, похожая на его же трость, и бывший патологоанатом кряхтя тихонько засеменил к парадной, откуда несло куриным бульоном и чаем. Дворик снова пуст, и спряталось дремотное солнце.
Вязкая капель стучит по пустой голове Боди Чудилова, проходящего мимо раскрытого настежь окна по Гражданской улице, куда он вышел по проспекту с Фонтанки. Дом был серенький, плюгавенький, обращенный вовнутрь себя. Когда Бодя уставился в окошко, шапка его вздрогнула, ворот поежился: болтался за окном в петле мужик, и ботинки его, безжизненно обвисшие и обнажившие дырявые пятки носков, были грязны и загажены. Ничем не воняло, стало быть — совсем недавно, может даже вот только что. У подоконника чуть бормочет радио; Бодя, протянув тощую, почти детскую и болезную свою ручонку с грязными ногтями дотягивается до него и глушит. Даже оконце прикрыл как смог и окно это припомнил: с газетой, про армию что-то написано. Запомнил, шапку приладил и бредет себе дальше, домой.
Дом, где жил Бодя, существовал, казалось, лишь наполовину, был прогнившим, как старый гроб. Однако, в нем обретались три существа: Татьяна Михайловна Сутягина, ее полумифическая мать Нинель Павловна и, собственно, сам Бодя Чудилов.
— Завтра приедет мать, — прошептала в заплесневелый угол кухни Татьяна Михайловна, хмуря тонкий высокий лоб и кутаясь в выцветшую шаль. Закурила вонючую цигарку.
— Живая она еще, что ль? — равнодушно брякнул Бодя. Татьяна Михайловна не отвечала, только еле хрипела, неуловимо, с каждой новой затяжкой. От ручонок Чудилова пошатнулся хлипкий умывальник. Умывшись, Бодя долго прислушивался к тому, как редкие капли воды стекают в оцинкованное ведерко, еще прислушивался к неровному дыханию Татьяны Михайловны. Докурив, она ушла, Бодя же развалился на старом красном диване и захрапел. Снов не было: была только бескрайняя сероватая синь с маячившим над мутной Фонтанкой пустым Ломоносова мостом, и до внутреннего тайного слуха Боди долетал лязг салазок: везли гробок, двое.
Когда Бодя поутру проснулся, небо было тёмно, кухонька сгорблена и вонюча: в смрадных ее недрах, обклеенных гадкими блеклыми обоями, копошилась, стряпая, Татьяна Михайловна. И что-то похабно напевала, кусая нижнюю губу от радости… К полудню Чудилов сидел за столом в квартире висельника — пустой, тихой. Воздух был спертым, приторным до тошноты и, казалось, вязким, словно и стол, и стопки, и окно с наклеенной газетенкой были пропитаны затхлостью. Даже бутылка с водкой помутнела, и недопитая стопка подле нее. Долив, Чудилов помянул покойника и, листая записную его книжку, думал:
«Сказать Савелию Игнатичу? Да и что я ему скажу? А мы вот как поступим»… И, набрав номер, пискнул в трубку:
— Папань, помираю я. Приходи за мною.
Вышел прочь Чудилов. День был солнечным и талым. С крыш вода стекала Чудилову за ворот, и хотелось глядеть на всё и сразу: на трамваи, на зонты, дворы, гробы… Дома было беспокойно: пока Чудилов бродил где-то, у Татьяны Михайловны где-то далеко-далеко, на Камчатке, умерла мать, и вместо нее в Петербург приедет щуплый трупик, который надобно будет кремировать и высыпать в Неву. Татьяна Михайловна беззвучно плакала — вернее, плакали ее огромные серые глаза. Перед ней на столе лежала неразделанная бледная курица… Во дворе было тихо, и окна были смиренны. Ночи будто и не было, а утром Бодя и бывший патологоанатом Савелий Игнатьевич сидели на завалинке в сизом дворике вдвоем, щурясь на солнышке.
Страница 1 из 2