Как много в этом слове тайного, глубинного смысла… Но что стоит за его притягательным сиянием, и какова цена его обманчивой лаконичности? Как долго будет продолжаться балансирование на острие, и что находиться там, на другом краю невидимой оси бытия?
91 мин, 7 сек 8772
Попасть в эту обитель знаний было для простого ученика непросто, но я так старательно и прилежно учился, что вскоре смог снискать милостивый взгляд главного настоятеля и получил позволение ограниченного доступа в заветные стены. Правда, посещение библиотеки позволялось только в сопровождении хранителя, но это меня нисколечко не огорчало — почтенный муж был так стар, что поспеть за мной все равно не мог, как и не мог разглядеть своими подслеповатыми глазами, какой именно труд я тяну с забитых под завязку полок. А интересовала меня, нужно сказать, вовсе не религиозная литература.
К двенадцати годам я немного окреп, а к тринадцати почти перестал болеть. Мать, часто навещавшая меня, беспрестанно радовалась и не переставала возносить молитвы Деве Марии за столь чудесное исцеление своего хилого дитяти. Правда, в то время пока она изливала родительскую тревогу через очередную проповедь, мои мысли бежали своим абсолютно земным руслом, то и дело сворачивая в сторону воспоминаний об очередном прочитанном накануне дорожном очерке очередного забытого своими соотечественниками путешественника-миссионера. Неизвестно каким чудом подобные труды попали в хранилище священных знаний господней обители — судьбы их авторов на чужбине почти всегда были печальны. Но эти старые записи, часто вековой давности, стали моей отрадой, а далекие странствия — главной тайной мечтой. Я буквально бредил тем загадочным и недосягаемым миром, который был укрыт от пытливых взглядов мальчишек за высокими стенами обыденности и строгости иезуитского воспитания. И хотя каждое лето мне доводилось возвращаться домой, минуя многие мили, это не усмиряло мою безудержную страсть к путешествиям. Иногда, глядя за линию горизонта или на развалины средневекового замка на вершине горы Саломона, мне просто хотелось бежать. Бежать вперед и без оглядки. Пока будут держать ноги и позволит дыхание, но… Были родители, возлагавшие на меня надежды, были учителя — ученые монахи, были друзья и любимые книги. Как от такого убежишь, а главное — куда?
Впрочем, все меняется. Незадолго до моего четырнадцатилетия умер отец, сгорев в бреду тяжелой горячки. Он захворал в начале марта после основательного купания в холодных речных водах вместе с нашим престарелым мерином и перевернутой телегой, у которой во время переправы треснула ось. Выбравшись на берег и вытащив упирающегося оглушенного коня, Жерар Болеви долго и с упоением ругался, возвращаясь домой без транспорта и товара. Говорили, его красноречие иссякло лишь к вечеру, уступив место сильному жару. Через неделю в доме вовсю голосили женщины. Молчала одна мать. Она, несмотря на тяжелый нрав отца, была хорошей, примерной женой, смотревшей на супруга неизменно любящим взором, и этот удар оказался для нее слишком сильным.
Приехав на похороны, я едва узнал свою матушку — горе и отчаянье легли на ее исхудавшие плечи темным саваном, превратив некогда моложавую красивую женщину в скорбящую тень во плоти. Смотреть на все это было нестерпимо больно — почерневшая от траура мать выглядела куда страшнее, чем свежая отцовская могила. Вернувшись в колледж, я почти каждый день писал ей письма, пытаясь поддержать и утешить, но в ответ не получил ни одного. Всю весну меня подтачивала тягучая тоска, отягощенная постоянным беспокойством и, едва дождавшись лета, я с дрожью и внутренней болью опять вернулся в свое опустевшее семейное гнездо. Вернулся, чтобы узнать еще одно печальное известие — моя учеба в колледже обрывалась из-за возникших финансовых проблем. Можно было, конечно, худо-бедно закончить образование где-нибудь и за казенный счет — благо, достижения в учебе позволяли, а направление будущего призвания способствовало. Но бросить мать одну я уже не решался — сестра была слишком далеко, а братья, обремененные к тому времени собственными семьями и заботами, еще до моего приезда успели поделить между собой отцовский виноградник и в своих распрях по этому поводу так перегрызлись, что накрепко и надолго лишились материнского расположения. На меня одного она еще могла смотреть без горечи, одному доверяла и изливала свои беды. Впрочем, очень быстро я понял, что ум ее уже не так ясен, как прежде, и сей прискорбный факт не мог не ввергнуть мою душу в новое уныние.
Молитвы не проносили облегчения.
Былые мечты стали смешны и пусты.
Грядущий день пугал неизвестностью и безысходностью.
Что делать? Как жить? Непонятно было абсолютно.
Глава 2.
Рататуй.
— Анри!
— Что, маменька?
— Анри, погляди, как там гуси. Покормить, может, нужно…
— Маменька, какие гуси? Мы последнего еще на Рождество зарезали. А пером и пухом вам подушку наполнили, чтобы полулежа вышивать удобнее было. Помните?
Мать непонимающе посмотрела на меня, вздохнула и опять взялась за иголку с ниткой. Она в последнее время стала совсем плоха: забывалась, путалась во времени, почти не вставала с постели и, что наиболее меня пугало, уже несколько раз звала покойного мужа по имени.
К двенадцати годам я немного окреп, а к тринадцати почти перестал болеть. Мать, часто навещавшая меня, беспрестанно радовалась и не переставала возносить молитвы Деве Марии за столь чудесное исцеление своего хилого дитяти. Правда, в то время пока она изливала родительскую тревогу через очередную проповедь, мои мысли бежали своим абсолютно земным руслом, то и дело сворачивая в сторону воспоминаний об очередном прочитанном накануне дорожном очерке очередного забытого своими соотечественниками путешественника-миссионера. Неизвестно каким чудом подобные труды попали в хранилище священных знаний господней обители — судьбы их авторов на чужбине почти всегда были печальны. Но эти старые записи, часто вековой давности, стали моей отрадой, а далекие странствия — главной тайной мечтой. Я буквально бредил тем загадочным и недосягаемым миром, который был укрыт от пытливых взглядов мальчишек за высокими стенами обыденности и строгости иезуитского воспитания. И хотя каждое лето мне доводилось возвращаться домой, минуя многие мили, это не усмиряло мою безудержную страсть к путешествиям. Иногда, глядя за линию горизонта или на развалины средневекового замка на вершине горы Саломона, мне просто хотелось бежать. Бежать вперед и без оглядки. Пока будут держать ноги и позволит дыхание, но… Были родители, возлагавшие на меня надежды, были учителя — ученые монахи, были друзья и любимые книги. Как от такого убежишь, а главное — куда?
Впрочем, все меняется. Незадолго до моего четырнадцатилетия умер отец, сгорев в бреду тяжелой горячки. Он захворал в начале марта после основательного купания в холодных речных водах вместе с нашим престарелым мерином и перевернутой телегой, у которой во время переправы треснула ось. Выбравшись на берег и вытащив упирающегося оглушенного коня, Жерар Болеви долго и с упоением ругался, возвращаясь домой без транспорта и товара. Говорили, его красноречие иссякло лишь к вечеру, уступив место сильному жару. Через неделю в доме вовсю голосили женщины. Молчала одна мать. Она, несмотря на тяжелый нрав отца, была хорошей, примерной женой, смотревшей на супруга неизменно любящим взором, и этот удар оказался для нее слишком сильным.
Приехав на похороны, я едва узнал свою матушку — горе и отчаянье легли на ее исхудавшие плечи темным саваном, превратив некогда моложавую красивую женщину в скорбящую тень во плоти. Смотреть на все это было нестерпимо больно — почерневшая от траура мать выглядела куда страшнее, чем свежая отцовская могила. Вернувшись в колледж, я почти каждый день писал ей письма, пытаясь поддержать и утешить, но в ответ не получил ни одного. Всю весну меня подтачивала тягучая тоска, отягощенная постоянным беспокойством и, едва дождавшись лета, я с дрожью и внутренней болью опять вернулся в свое опустевшее семейное гнездо. Вернулся, чтобы узнать еще одно печальное известие — моя учеба в колледже обрывалась из-за возникших финансовых проблем. Можно было, конечно, худо-бедно закончить образование где-нибудь и за казенный счет — благо, достижения в учебе позволяли, а направление будущего призвания способствовало. Но бросить мать одну я уже не решался — сестра была слишком далеко, а братья, обремененные к тому времени собственными семьями и заботами, еще до моего приезда успели поделить между собой отцовский виноградник и в своих распрях по этому поводу так перегрызлись, что накрепко и надолго лишились материнского расположения. На меня одного она еще могла смотреть без горечи, одному доверяла и изливала свои беды. Впрочем, очень быстро я понял, что ум ее уже не так ясен, как прежде, и сей прискорбный факт не мог не ввергнуть мою душу в новое уныние.
Молитвы не проносили облегчения.
Былые мечты стали смешны и пусты.
Грядущий день пугал неизвестностью и безысходностью.
Что делать? Как жить? Непонятно было абсолютно.
Глава 2.
Рататуй.
— Анри!
— Что, маменька?
— Анри, погляди, как там гуси. Покормить, может, нужно…
— Маменька, какие гуси? Мы последнего еще на Рождество зарезали. А пером и пухом вам подушку наполнили, чтобы полулежа вышивать удобнее было. Помните?
Мать непонимающе посмотрела на меня, вздохнула и опять взялась за иголку с ниткой. Она в последнее время стала совсем плоха: забывалась, путалась во времени, почти не вставала с постели и, что наиболее меня пугало, уже несколько раз звала покойного мужа по имени.
Страница 2 из 26