О приходе в этот мир Ефим известил округу истошным воплем, до икоты перепугавшем даже видавшую виды дебелую повитуху, аккурат в Петров день 1784 года от рождества Христова…
333 мин, 48 сек 15372
Солодников, будто впервые увидев, с любопытством прищурился на залитого с ног до головы чужой кровью, истерзанного Ефима, и то ли вопросительно, то ли утвердительно изрек: «Палачом будешь»…
Переступив с ноги на ногу и размазав по лбу грязным рукавом багряную слизь, каторжник поднял на начальника тюрьмы неожиданно проясневшие, наполненные отнюдь не безумием, а стылым безразличием глаза, и безучастно, как о давным-давно решенном, отозвался:
— Само собой буду, барин… Как не быть…
С того рокового утра, казалось, давным-давно пропащая жизнь Ефима, на посторонний взгляд, вдруг круто пошла в гору. После согласия стать палачом, его не только не стали больше приковывать к тачке, уже ставшей настолько привычной, что она воспринималась как продолжение руки, но и вообще сняли кандалы, и даже переселили из смрадно-гнилого барака в роскошные хоромы — покосившуюся избушку с текущей крышей, притулившуюся на окраине вольного поселка.
Хотя палач в каторге всегда был фигурой особой, однако, кандальники никак не могли взять в толк, с чего это вдруг мрачный нелюдим, славящийся своей невиданной силой, непонятно где гнездящейся в высохшем до прозрачности теле, казалось, составленном лишь из одних костей, перевитых узловатыми жилами, вдруг попал в такую фавору, и сразу же, минуя обязательный статус испытуемого, отправился на поселение.
Сам же Ефим, пребывающий в полнейшем упадке духа после убийства Федора, изуродованные останки которого, с милостивого разрешения ни с того, ни с сего воспылавшего к нему надворного советника, самолично схоронил в дальнем углу арестантского кладбища, водрузив над скромным холмиком исполинский, пяти аршин высотой, крест, безучастно, как само собой разумеющееся, принимал как благоволение начальства, так и обязательные подношения каторжан.
При Солодникове, с маниакальным упорством стремящимся регламентировать вся и все, пороть стали дважды в неделю — по вторникам и четвергам. Свою новую работу Ефим исполнял на совесть, но, в тоже время, напрасно не увеча несчастных, назначенных к розгам, либо плетям, и каторга скоро приняла нового палача, перед каждой экзекуцией занося традиционную дань.
Однако не прошло и месяца пребывания Ефима в новой ипостаси, как только-только выпущенный на поселение после отбытия двадцати лет каторги оренбургский разбойник и душегуб Картузов, тут же на радостях упился дрянным местным вином и в пух и прах продулся в карты. Посреди ночи он в хмельном угаре ворвался в квартиру, непонятно каким ветром занесенного в эти гибельные края еврея-сапожника и всего-то из-за пары целковых зарубил хозяина вместе с женой их же, заблаговременно прихваченным на кухне топором. После, даже толком не смыв с себя чужую кровь, отправился в шинок с твердым намерением отыграться, где его под утро и повязали. А имевший полномочия для вынесения смертных приговоров главный тюремный инспектор, без особых раздумий отрядил злодея на виселицу.
В отличие от обыденных телесных наказаний публичные казни проводились от случая к случаю и были для каторги знаменательным событием. Постоянной виселицы в тюрьме не держали и для каждого смертника, накануне приведения приговора в исполнение ее на скорую руку возводили местные плотники, благо леса вокруг было в избытке.
По изуверскому замыслу еще прежнего начальника тюрьмы, испытывавшего особую страсть к зрелищу лишения жизни и при любом удобном случае норовившему приговорить попавшегося в его руки преступника к смерти, обрешеченные окна камеры, где содержались обреченные, выходили как раз на тот участок двора, где с бодрым перестукиванием топоров и заунывным визгом пил, обычно строилась виселица.
… В утро исполнения своей первой казни Ефим, по укоренившейся многолетней привычке кандальника проснулся затемно. Зябко ежась, — скверно проконопаченный гнилой сруб совсем не держал тепло, — сполз с остывшей за ночь лежанки и, первым делом засветив лучину, взялся растапливать печь, сквозь трещины в кладке чадящую угарными синими струйками. Затем, с грехом пополам раскочегарив в топке сырые дрова, неловко обращаясь с ухватом, кое-как задвинул в занявшееся пламя щербатый чугунок с оставшейся от ужина простывшей репой.
Дождавшись, когда, наконец, от печки потекло благодатное тепло, он кулаком разбил тонкую корку льда в стоявшей на лавке у выхода в сени кадушке и плеснул себе в лицо. Промокнул не первой свежести рушником глаза, слезящиеся от едкого дыма, сизой пеленой клубящегося под нависающими над самой головой прокопченными бревнами потолка. Затем, выудив из печи парящий чугунок, присел к колченогому столу и принялся без аппетита, словно по обязанности, уныло пережевывать подгоревшую пресную кашу, запивая ее обжигающе-студеной, заставляющей заходиться зубы, водой.
Переступив с ноги на ногу и размазав по лбу грязным рукавом багряную слизь, каторжник поднял на начальника тюрьмы неожиданно проясневшие, наполненные отнюдь не безумием, а стылым безразличием глаза, и безучастно, как о давным-давно решенном, отозвался:
— Само собой буду, барин… Как не быть…
С того рокового утра, казалось, давным-давно пропащая жизнь Ефима, на посторонний взгляд, вдруг круто пошла в гору. После согласия стать палачом, его не только не стали больше приковывать к тачке, уже ставшей настолько привычной, что она воспринималась как продолжение руки, но и вообще сняли кандалы, и даже переселили из смрадно-гнилого барака в роскошные хоромы — покосившуюся избушку с текущей крышей, притулившуюся на окраине вольного поселка.
Хотя палач в каторге всегда был фигурой особой, однако, кандальники никак не могли взять в толк, с чего это вдруг мрачный нелюдим, славящийся своей невиданной силой, непонятно где гнездящейся в высохшем до прозрачности теле, казалось, составленном лишь из одних костей, перевитых узловатыми жилами, вдруг попал в такую фавору, и сразу же, минуя обязательный статус испытуемого, отправился на поселение.
Сам же Ефим, пребывающий в полнейшем упадке духа после убийства Федора, изуродованные останки которого, с милостивого разрешения ни с того, ни с сего воспылавшего к нему надворного советника, самолично схоронил в дальнем углу арестантского кладбища, водрузив над скромным холмиком исполинский, пяти аршин высотой, крест, безучастно, как само собой разумеющееся, принимал как благоволение начальства, так и обязательные подношения каторжан.
При Солодникове, с маниакальным упорством стремящимся регламентировать вся и все, пороть стали дважды в неделю — по вторникам и четвергам. Свою новую работу Ефим исполнял на совесть, но, в тоже время, напрасно не увеча несчастных, назначенных к розгам, либо плетям, и каторга скоро приняла нового палача, перед каждой экзекуцией занося традиционную дань.
Однако не прошло и месяца пребывания Ефима в новой ипостаси, как только-только выпущенный на поселение после отбытия двадцати лет каторги оренбургский разбойник и душегуб Картузов, тут же на радостях упился дрянным местным вином и в пух и прах продулся в карты. Посреди ночи он в хмельном угаре ворвался в квартиру, непонятно каким ветром занесенного в эти гибельные края еврея-сапожника и всего-то из-за пары целковых зарубил хозяина вместе с женой их же, заблаговременно прихваченным на кухне топором. После, даже толком не смыв с себя чужую кровь, отправился в шинок с твердым намерением отыграться, где его под утро и повязали. А имевший полномочия для вынесения смертных приговоров главный тюремный инспектор, без особых раздумий отрядил злодея на виселицу.
В отличие от обыденных телесных наказаний публичные казни проводились от случая к случаю и были для каторги знаменательным событием. Постоянной виселицы в тюрьме не держали и для каждого смертника, накануне приведения приговора в исполнение ее на скорую руку возводили местные плотники, благо леса вокруг было в избытке.
По изуверскому замыслу еще прежнего начальника тюрьмы, испытывавшего особую страсть к зрелищу лишения жизни и при любом удобном случае норовившему приговорить попавшегося в его руки преступника к смерти, обрешеченные окна камеры, где содержались обреченные, выходили как раз на тот участок двора, где с бодрым перестукиванием топоров и заунывным визгом пил, обычно строилась виселица.
… В утро исполнения своей первой казни Ефим, по укоренившейся многолетней привычке кандальника проснулся затемно. Зябко ежась, — скверно проконопаченный гнилой сруб совсем не держал тепло, — сполз с остывшей за ночь лежанки и, первым делом засветив лучину, взялся растапливать печь, сквозь трещины в кладке чадящую угарными синими струйками. Затем, с грехом пополам раскочегарив в топке сырые дрова, неловко обращаясь с ухватом, кое-как задвинул в занявшееся пламя щербатый чугунок с оставшейся от ужина простывшей репой.
Дождавшись, когда, наконец, от печки потекло благодатное тепло, он кулаком разбил тонкую корку льда в стоявшей на лавке у выхода в сени кадушке и плеснул себе в лицо. Промокнул не первой свежести рушником глаза, слезящиеся от едкого дыма, сизой пеленой клубящегося под нависающими над самой головой прокопченными бревнами потолка. Затем, выудив из печи парящий чугунок, присел к колченогому столу и принялся без аппетита, словно по обязанности, уныло пережевывать подгоревшую пресную кашу, запивая ее обжигающе-студеной, заставляющей заходиться зубы, водой.
Страница 50 из 99