В девятом часу утра 8 ноября 1850 г. Александр Васильевич Сухово-Кобылин, крупный помещик и известный представитель московского дворянства, приехал в московский дом графа Гудовича. Он намеревался встретиться с квартировавшей там француженкой Луизой Дюманш (другие возможные написания фамилии — Диманш и Деманш), но встретившая его горничная ответила, что хозяйка ушла из дому накануне около 22.00 и до сих пор не вернулась.
Около полудня 20 ноября 1850 г. Ефим Егоров заявил частному приставу Серпуховской полицейской части майору Ивану Федоровичу Стерлигову, что готов дать признательные показания об убийстве «французкой купчихи Симон». Стерлигов, разумеется, показания Егорова запротоколировал, причем, не забыл дать протокол на подпись самому Егорову. После этого пристав известил о «важных показаниях» московского обер-полицмейстера Лужина, который не мешкая приехал в Серпуховскую часть. Егоров повторил свои признательные показания в присутствии генерала, который о том сделал приписку под протоколом, а сам документ забрал с собою.
И лишь на следующий день — 21 сентября — генерал-майор Лужин передал протокол в особую Следственную комиссию Шмакову. Очень интересная цепочка, особенно в контексте того, что ни Стерлигов, ни Лужин не имели прямого отношения к Следственной комиссии и не должны были готовить для нее документы.
К чему же сводилось заявление, сделанное Ефимом Егоровым после суточного пребывания в одиночном заключении?
Он утверждал, что совершил убийство Луизы Симон-Деманш будучи в сговоре с ее домашней прислугой. Непосредственно в убийстве ему помогал Галактион Кузьмин, а обе женщины — Пелагея Алексеева и Аграфена Иванова — помогали в сокрытии следов преступления. Убийство Деманш произошло после 2 часов ночи в ее квартире в доме графа Гудовича на Тверской улице. Егоров же ночевал в доме Сухово-Кобылина и с вечера лег спать вместе с остальными дворовыми людьми. После часа ночи он поднялся, тихонько оделся и никем не замеченный покинул барский дом. Пройдя пешком по ночной Москве 1,3 км., он около 2.00 ночи явился в дом Гудовича. В квартире Симон-Деманш его ждали и дверь не запирали, поскольку об убийстве Егоров договорился с Кузьминым накануне. Сам акт убийства описан Егоровым в таких словах: «мы пошли в спальню Луизы Ивановны, она спала, лежа на кровати навзничь, на столе по обыкновению горела в широком подсвечнике свеча, я прямо подошел к кровати, держа в руках подушку Гелактиона, которой, прямо накрыв ей лицо, прижал рот, она проснулась и стала вырываться, тогда я схватил ее за горло и начал душить, ударив один раз кулаком по левому глазу, а Гелактион между тем бил ее по бокам утюгом, таким образом, когда мы увидели, что совсем убили Луизу Ивановну, то девки Пелагея и Аграфена одели ее в платье и надели шляпку, а Гелактион пошел запрягать лошадь». А далее в протоколе последовал очень интересный пассаж, который также имеет смысл процитировать дословно: «мы никем не замеченные выехали за Пресненскую заставу, за Ваганьковское кладбище, где в овраг свалили убитую, и опасаясь, чтоб она не ожила на погибель нашу, я перерезал ей бывшим у Гелактиона складным ножом горло, который тоже где-то недалеко бросили, окончив это дело, возвратились на квартиру Симон-Деманш, где девки все уже убрали как надобно, чтоб отвлечь подозрение, мы сожгли в печке салоп Луизы Ивановны». В качестве мотива убийства Егоров назвал ненависть крепостных людей к француженке, перед которой трепетала вся прислуга; ненависть эта особенно усилилась в последнее время, поскольку «(….) перед смертию она сделалась еще злее и капризнее».
Признание Ефима Егорова выглядело на первый взгляд весьма добротным и достоверным. В целом, обвиняемый довольно внятно изложил побудительный мотив убийства, надо сказать, весьма банальный для того времени, а также четко объяснил происхождение основных повреждений на трупе: гематомы под глазом, разреза шеи, переломаных ребер. Т. е. с точки зрения формального полицейского расследования, документ получился весьма обстоятельный и пригодный для последующей «раскрутки». Вот только ряд существенных моментов заставляют серьезно усомниться в том, что автор этого «признания» вообще представлял себе те обстоятельства, в которых признавался.