Песок за окном, будь он немного белее, вполне сошел бы за снег. В тесной от товаров лавке кружились сладкие ароматы восточных пряностей, кофе и конфет. Продавец стоял в углу у входа и был похож на Будду в арабском исполнении: ушастая голова без шеи крепилась к огромному телу; узкие плечи, тяжелые бока и живот, проступавший широкой увесистой складкой под темно-серым балахоном. Шамкая своими огромными губами, будто что-то перекатывая во рту, он внимательно следил за туристами…
16 мин, 54 сек 10540
Эдик сделал несколько шагов, промямлил что-то и обмяк. Аня вскрикнула. Из глубины пещеры на них надвигалась, затмевая лампы, огромная тень Омара. Эдик прислонился к стене, закатывая глаза и мямля что-то себе под нос. Выход из пещеры заслоняло тучное тело лавочника. Свет упал на его лицо, вычертив тонкие губы, растянутые от уха до уха в нечеловеческой улыбке. Омар открыл рот, и в разверзшейся чёрной яме широченного рта сверкнули битым стеклом его острые треугольные зубы. Его черные руки сошлись на пузе, толстые, как сосиски, пальцы принялись расстегивать на заляпанном балахоне пуговицы. Когда он закончил, его дишдаш сполз на пол, озарив пещеру настоящим телом Омара — его огромный, походивший на толстую складку живот на самом деле был сложенной на груди второй парой рук. Круглая спина Омара разогнулась, и его облик утратил последние жалкие остатки человеческого. Теперь это было чудовище с четырьмя руками и огромной, искрящейся зубами пастью. Обессиленный, Эдик поднял голову на монстра и сполз по стене, теряя сознание. Аня отшатнулась, её ноги запутались, и она упала рядом с клеткой, странно подвывая. Её желание врезать ногой по причиндалам монстра, свисавшим у того под пузом, куда-то испарилось. Аня вжала голову в коленки, втягивая носом аромат своего платья, домашний и знакомый, с памятью о родном доме, бесконечно далеком, который она, скорее всего, никогда больше не увидит. Ей стало саму себя жаль, и она заплакала. Омар подошел к ней, осторожно погладил по голове и прошептал что-то на древнем, растворившемся в ураганах времени, языке Гат.
Эдик очнулся в клетке, совершенно голый, к его ноге тянулась цепь; справа от него, за почерневшей от грязи решеткой, сидела Аня, тоже голая, её глаза сверкали смертельной ненавистью, выжигая в Эдике одну дыру за другой. Перед каждым из них стояло по миске с финиками и медом.
— Жри теперь, — прорычала Аня, — а то опять в обморок упадешь.
Жутко голодный, плавая будто в каком-то сказочном наваждении, он послушался — склонился над миской и принялся жевать, невольно радуясь вкусу и долгожданной еде, как какое-нибудь животное.
На следующий день Омар снова выдал им финики с медом. Каждый вечер он поливал людей каким-то липким и горьким маслом, от которого пахло корицей и жженым сахаром. На третий день Эдику и Ане стало плохо, у них кружилась голова, их рвало и они едва могли сдвинуться с места, не в силах побороть липучую смесь, пригвоздившую их к полу, точно клей. Эдик лежал на спине и надеялся, что умирает. В голове его завывали вихри разнообразного бреда, и в белых платьях, орошая пространство приторными финиковыми каплями, танцевало безумие. Однако, вопреки ожиданиям, на следующее утро он почувствовал странную легкость. Его организм переродился и начал засахариваться. Анин тоже. Тогда Омар, давно вернувшийся в человеческий облик, стал кормить их чаще. Финики с медом, сахаром и какими-то хитрыми приправами, пять раз в день.
Через некоторое время Эдик заметил, что его ноги и живот раздуваются, наполняясь новым сладким содержанием. И однажды вечером Омар заглянул в его клетку, достал нож и отрезал Эдику пенис, положил себе в рот и разжевал, довольно причмокивая. Покачал головой и вышел. Странно, но Эдик почти ничего не почувствовал: тупая боль слегка поныла в паху, но скорее унижением, чем острой горечью безвозвратной утраты. Аня раздувалась стремительно и прямо на глазах, с каждым днем все сильней превращаясь в очередную «богиню плодородия». Через неделю она перестала даже отдаленно напоминать ту стройную девушку, за пожизненное обладание которой Эдик готов был пожертвовать своей холостяцкой свободой. К тому же наступало время развязки — Омар снимал урожай. Последний раз он отрезал от Ани значительную часть ноги. Нога резалась легко, будто мягкая податливая халва.
Впрочем, халвой она и была. Самой вкусной в городе.
В один из последних своих дней Эдик лежал на полу, разглядывая черноту пещерных сводов, и мысленно перебирал уцелевшие от сахара воспоминания. Чаще всего ему виделись высокие дома и улицы, люди в красивых одеждах, лоснящиеся зонтики, прохладный дождь, освежающий воздух, хрустящий снег, уютная московская слякоть, родители, синее далекое море и желтые осенние листья. Иногда в эти мучительные грезы проникали сожаления о совершенных ошибках: зря не заявил в полицию, зря не рассказал в приемной, куда шел, зря вообще куда-то пошел один… и самое главное, самое болезненное сожаление, от которого ему хотелось, чтобы Омар в следующий раз отрезал ему не ногу, а голову, как у той женщины, которая булькала в пузатом ведерке, прося его о помощи и указывая ему на этот чертов подвал, — больше всего он сожалел, что оставил тогда Аню одну. Это важное правило путешественника нельзя было нарушать. Жутко обидно. Нарушил, и теперь — халва.
Эдик очнулся в клетке, совершенно голый, к его ноге тянулась цепь; справа от него, за почерневшей от грязи решеткой, сидела Аня, тоже голая, её глаза сверкали смертельной ненавистью, выжигая в Эдике одну дыру за другой. Перед каждым из них стояло по миске с финиками и медом.
— Жри теперь, — прорычала Аня, — а то опять в обморок упадешь.
Жутко голодный, плавая будто в каком-то сказочном наваждении, он послушался — склонился над миской и принялся жевать, невольно радуясь вкусу и долгожданной еде, как какое-нибудь животное.
На следующий день Омар снова выдал им финики с медом. Каждый вечер он поливал людей каким-то липким и горьким маслом, от которого пахло корицей и жженым сахаром. На третий день Эдику и Ане стало плохо, у них кружилась голова, их рвало и они едва могли сдвинуться с места, не в силах побороть липучую смесь, пригвоздившую их к полу, точно клей. Эдик лежал на спине и надеялся, что умирает. В голове его завывали вихри разнообразного бреда, и в белых платьях, орошая пространство приторными финиковыми каплями, танцевало безумие. Однако, вопреки ожиданиям, на следующее утро он почувствовал странную легкость. Его организм переродился и начал засахариваться. Анин тоже. Тогда Омар, давно вернувшийся в человеческий облик, стал кормить их чаще. Финики с медом, сахаром и какими-то хитрыми приправами, пять раз в день.
Через некоторое время Эдик заметил, что его ноги и живот раздуваются, наполняясь новым сладким содержанием. И однажды вечером Омар заглянул в его клетку, достал нож и отрезал Эдику пенис, положил себе в рот и разжевал, довольно причмокивая. Покачал головой и вышел. Странно, но Эдик почти ничего не почувствовал: тупая боль слегка поныла в паху, но скорее унижением, чем острой горечью безвозвратной утраты. Аня раздувалась стремительно и прямо на глазах, с каждым днем все сильней превращаясь в очередную «богиню плодородия». Через неделю она перестала даже отдаленно напоминать ту стройную девушку, за пожизненное обладание которой Эдик готов был пожертвовать своей холостяцкой свободой. К тому же наступало время развязки — Омар снимал урожай. Последний раз он отрезал от Ани значительную часть ноги. Нога резалась легко, будто мягкая податливая халва.
Впрочем, халвой она и была. Самой вкусной в городе.
В один из последних своих дней Эдик лежал на полу, разглядывая черноту пещерных сводов, и мысленно перебирал уцелевшие от сахара воспоминания. Чаще всего ему виделись высокие дома и улицы, люди в красивых одеждах, лоснящиеся зонтики, прохладный дождь, освежающий воздух, хрустящий снег, уютная московская слякоть, родители, синее далекое море и желтые осенние листья. Иногда в эти мучительные грезы проникали сожаления о совершенных ошибках: зря не заявил в полицию, зря не рассказал в приемной, куда шел, зря вообще куда-то пошел один… и самое главное, самое болезненное сожаление, от которого ему хотелось, чтобы Омар в следующий раз отрезал ему не ногу, а голову, как у той женщины, которая булькала в пузатом ведерке, прося его о помощи и указывая ему на этот чертов подвал, — больше всего он сожалел, что оставил тогда Аню одну. Это важное правило путешественника нельзя было нарушать. Жутко обидно. Нарушил, и теперь — халва.
Страница 5 из 5