Нездоровилось что-то последнее время Прохору Кузьмичу. Зимой он все больше сидел в сторожке рядом с батареей, да ещё подтапливал буржуйку разломанными деревянными ящиками, которых на складе с незапамятных времен осталось полным-полно. Смотрел он в свое маленькое оконце на студёную улицу и все вздыхал, что не едет к нему никто в гости…
Не помня себя от страха, бросив пистолет на пол, старик подбежал и закрыл её на засов. Потом закрыл окно и остановился посередине комнаты, боясь пошевелиться. Раздался хлопок и на пол посыпались осколки неожиданно лопнувшей лампы. Потянуло дымком из печи. Сначала слабенько, потом всё больше, и вот уже в открытой топке теплится небольшой, но верный огонек, грозящий вот-вот перерасти в настоящий печной пожар. Прохор не верил своим глазам и смотрел не моргая на раскрытую словно пасть чудовища топку, где невесть откуда взявшись загорелся огонь. Даже если подумать, что какая-то искра залетела сквозь открытую трубную заслонку, то не могла она никак гореть внутри, так как дров давно не бывало в сердце каменки. А между тем, внутри всё разгоралось. И вот уже стала видна почти вся комната. Стены как живые бегали из стороны в сторону под движением призрачного света. Чучело по-прежнему болталось на стене, задевая рогами стол. Но старик не обращал никакого внимания на то, что происходило вокруг. Взгляд его был прикован к печке, пышущей таким привычным, таким родным и манящим жаром.
Вдруг топка стала быстро увеличиваться в размерах, заняв так почти всё пространство печи, а по краям, словно сосульки с крыш, свесились острые черные отростки, отчего всё это по-настоящему стало напоминать чью-то пасть. Сверху по обоим бокам прорезались такие же горящие огнем узкие щели, так, что вся печь превратилась в отвратительную морду, которая, глядя на испуганного истопника, ухмылялась. Банщик бросился к двери, но она не открывалась. Больше выходов из комнаты не было. Чудище между тем ничего не предпринимало, а внимательно следило за стариком, прищурив верхние разрезы, в которых тоже полыхал жаркий огонь.
В комнате становилось душно. Глаза Кузьмича, не отрывающиеся от печи, заливал пот, сочившийся со лба. Всё вокруг стало расплываться солёными разводами. Он стянул с себя грязную шапку и вытер лицо, надеясь, что все это ему мерещится. Но ничего не изменилось. Только лишь каменная пасть, дышащая нестерпимым огнем, приблизилась к истопнику, почти упираясь в него своим горячим оскалом. Воздух нагрелся и стал густым, как смола. Чудище дышало, извергая из себя потоки горячего воздуха. Печной камень, вторя дыханию, трещал, неровная гладка, замазанная глиной, громадным маховиком то вытягивалась, то сужалась. В один миг печь, стоявшая много времени холодной, ожила, став злобным чудищем.
— Ты хорошо кормил меня все эти годы.
— Голос был низок. Прохору даже показалось, что он не слышит его, а чувствует всеми своими внутренностями, которые неприятно вибрировали вместе со словами, сочащимися из пасти.
— Но теперь ты состарился и больше никому не нужен. К тебе никто не приходит. Ты остался один. А я вечен. Я буду всегда. И мне всегда будет нужна пища, которую ты достать уже не можешь.
Банщик как рыба на берегу хватал немыми губами воздух, горевший возле огненной пасти. Глаза его были широко раскрыты, в них отражалось пламя многих ночей, проведённых им у топки. Он едва различил сказанное, а вернее нутром почувствовал слова. Ноги подкосились, и он плавно начал сползать вниз. А внимательные глаза смотрели на него, будто посмеиваясь над глупым и жадным человечком.
— Но я голоден. Я всегда буду голоден. А ты немощен и поэтому бесполезен. Не бойся. Все будет быстро. И почти не больно.
Последнее не сразу дошло до истопника. Он попытался отвести от чудища глаза в поисках выхода, но не смог ничего сделать. В следующее мгновение горящая пасть сомкнулась аккурат посередине старика так, что ноги оказались в топке, а туловище, с головой и выпученными глазами на ней, так и осталось прислонённым к предательски не открывшейся двери.
Нету крови — единственное, что перед смертью подумалось умирающему Прохору Кузьмичу, почетному истопнику, перед тем, как вся оставшаяся часть его была поглощена голодной печью.
Нашептано темнотой и записано пономарем Венечкой в году шестнадцатом третьего тысячелетия от Рождества Христова.