Верхние угли в горниле покрылись серовато-белым пеплом, лишь нижние, багрово-оранжевые, проглядывали в просветы не спекшейся пока корки, напоминая переполненные звериной яростью глаза и как бы расплавляли воздух над собой, делая его зыбким и тягучим, прорывались дальше и играли золотисто-красными отблесками на разложенном на грязном, в подпалинах столе клеймах, прутьях, клещах, молотках, ножах, деревянном кнутовище, захватанном до блеска, и металлических вставках в концы треххвостого кнута, в лужице на земляном, утрамбованном полу…
— Эй, кат, открывай!
Не обращая внимания на стук и крики, он сел на лавке, зевнул, перекрестив привычно рот, почесал спину, потом задумался, вспоминая, отчего на душе тяжело, и рука так и осталась заведенной за спину, а глаза тупо уставились на одно из двух окошек-бойниц, расположенных почти под потолком в стене напротив горна, через разрисованные морозом стекла которых в помещение проникал тусклый свет. Вспомнив, что было ночью, он подошел к дальней от горна кадке, припал ртом к воде. Пил долго и громко сопя. В другой кадке он медленно умылся, по-собачьи отфыркиваясь. Вытирался снятой с гвоздя грязной тряпкой, надолго прижимая к лицу, будто хотел на целый день запомнить ее запах. Перед тем, как открыть верхнюю дверь, трижды перекрестил ее и сплюнул через левое плечо.
— Православные уже заутреню отстояли, а ты все дрыхнешь! — накинулся на него вошедший первым стрелец — статный юноша с озорными глазами и нежным светлым пушком на щеках и подбородке, одетый в сшитый по фигуре красный кафтан и красную шапку с рыжей беличьей выпушкой.
Второй стрелец был постарше годами, с черной бородой, заостренной книзу и плохо прикрывающей сабельный шрам на левой щеке. Кафтан на нем был поплоше, а шапка с заячьей выпушкой. Остановившись на верхней ступеньке, он нашел глазами иконку и перекрестился на нее. Движения его были степенны, а выражение лица строго и исполнено достоинства. Он прошел за молодым к нижней двери, подождал, пока тот заглянет в глазок и испуганно отпрянет, посмотрел и сам, долго и без страха.
Хозяин словно не замечал их. Сложив в горниле костерком щепки и поленья и накидав сверху углей, оторвал от куска бересты длинную ленту, белую с черными крапинками с одной стороны и светло-коричневую с другой, поджег ее от лампадки и, прикрывая ладонью огонь, жадно пожирающий ленту и коптящий густым черным дымом, отнес к горнилу и сунул в костерок. Подождав, пока пламя разгорится получше, подкинул углей и неспешно заработал мехами, которые наполнили помещение жалобным скрипом и лопотанием.
Шумно хлопнув дверью, в помещение зашел священник, высокий, дородный и круглолицый, с красными от мороза и водки щеками и носом, с окладистой светло-русой бородой, в черной рясе до пят, поверх которой был надет на длинной, до пупа, серебряной цепи серебряный крест с большим рубином в перекрестии. Правой рукой он цепко, как за рукоять меча, держался за основание креста. Простуженным басом поп спросил у хозяина, показав бородой на нижнюю дверь:
— Там?
— А куда он денется, мертвый? — сказал кат.
— Ну, мало ли?! От колдуна всего можно ждать! — Поп выставил крест вперед, открыл нижнюю дверь и вошел в нее со словами: — Господи, спаси и сохрани…
И стрельцы скрылись за дверью. Вскоре оттуда выскочил юноша, опростоволосился, истово перекрестился несколько раз и вытер шапкой побледневший лоб. Второй стрелец выбрался задом, волоча за собой голое, задубелое человеческое тело, казавшееся черным от синяков и засохшей крови. Лицо трупа было обезображено, без ноздрей, губ и ушей, а закатившиеся глаза смотрели пустыми белками, напоминая комочки снега на саже. Грудь была разворочена, поломанные ребра походили на сучья с ободранной корой. Юный стрелец подождал, пока тело перетянут через порог, подхватил не сгибающиеся ноги с обожженными ступнями. Последним вышел поп, остановился на пороге, осенил крестным знамением комнату, из которой вынесли труп, и закрыл дверь, произнося:
— Во имя отца, и сына, и святого духа, аминь!
Стрельцы вытащили мертвого колдуна во двор, послышалось испуганное ржание и голос юноши:
— Балуй, сволочь!
Направился к выходу и священник, но хозяин преградил ему дорогу.
— Батюшка, молебен хочу… — скороговоркой произнес он.
— Чего тебе? — не понял священник.
— Молебен, во спасение души грешной, — повторил кат. — Вчера поутру в лесу шатуна на рогатину посадил. Шкуру хочу… в уплату за молебен…
— А-а! Ну, давай… Во спасение души — это надо, особенно тебе. Работенка у тебя того … — он посмотрел на орудия пыток, на хозяина — не обиделся ли? — и добавил: — Богоугодное дело делаешь — там зачтется… А шкуру давай. Мне сегодня уже поднесли одну. Ночью, слыхал, переполох был?
— Нет, спал я, — ответил хозяин, пряча глаза.
— Ну, здоров ты спать! Такой шум был — всех на ноги поднял, кроме тебя!
— А что стряслось?
— Медведь в терем княжеский залез, в коморку к ключнику. Разодрал его в клочья — если б не золотая серьга, не опознали бы. И дворового помял. Хорошо, стрельцы подоспели, управились с косолапым.
— Медведь? Ключника? — переспросил кат.