Фандом: One Piece. AU. Агентство Пинкертона. Девятый отдел для особых поручений. В тихом омуте, уж право слово, наверняка полным-полно чертей.
76 мин, 36 сек 3464
— Эй, держись, Молли!
— Главное, не паникуй там, а то осыплется!
— Сейчас вытащим!
— Папа! — приглядевшись, хрипло и отчаянно кричит Каку, срываясь в сип, не замечая, как и в какую секунду привычное «отец» сменилось другим коротким словом. — Па-а-апа!
Рэ хватает его за шиворот — так крепко и резко, что мальчишка чуть не задыхается, глотая воздух — и прижимает к себе.
— Не лезь туда! Песчаник сыпаться будет!
— Папа!
— Хватит орать! Сейчас он Молли вытащит и всё хорошо будет…
Каку немигающе смотрит — рыжего всегда видно за милю, — как рослый жилистый отец, сняв куртку и не раздумывая, лезет в вырытую яму песчаника, обвязавшись простым ремнём страховки, и брыкается всё слабее: Рэ, бывшему кузнецу, скоро седьмой десяток, но его руки по-прежнему крепче закалённой стали.
Здесь, на земле, Каку становится холоднее, чем на открытом ветру; мальчик, не сводя взгляда с места происшествия, до боли в пальцах вцепляется в локоть Рэ.
— А как это она?
— Полезла передать что-то брату, дура. Не дай бог, повредила что. Эй, не подумай, что больно жалко! Я просто мясо чужой готовки на работе не очень жрать хочу…
Локоть у Рэ, Каку хорошо это ощущает, трясётся, и пульс бьётся чаще, в ритм барабанным горохом сыплющимся сбивчивым словам; значит, переживает. «Сердце может много сказать, сударь. Стук крови — он враньё выдаст»…
— Всё с ними будет хорошо, — упрямо поджимает Каку губы. — Не трясись.
— Это где я трясусь, мелкий?
— Будет врать-то!
Отец подтягивается на локтях обратно на укрепления, морщась от тяжести — Молли, непривычно молчаливая и грязная, вцепилась прочно, — и почти стряхивает её с себя; у девушки дрожат губы, это даже издалека видно, и, кажется, колено не в порядке — толком не может стоять, кое-как отхрамывает на траву и почти сразу без сил оседает, — и лишь тогда срывается во всхлипы и плач.
Лазарь забирает у кого-то свою куртку, накидывает Молли на плечи и, наклонившись, что-то ей говорит негромко, и Рэ наконец-то отпускает Каку от себя, и отворачивается, протирая немытыми пальцами глаза.
Каку дожидается, когда отец перестанет говорить, а люди отойдут, и, подбежав, виснет на его поясе.
— Пап…
— Вы опять прогуляли школу, сударь? — слышится привычно строгий тон.
— Пап, — шмыгает Каку носом и утыкается в знакомый, пропахший рутой и свежим деревом — деревенские запахи, ничем не вытравливаемые — чёрный свитер.
Лазарь, помедлив секунду-другую, бережно гладит Каку по голове, такой же выгоревшей в огненную рыжину.
— Гляди, сам так не свались. На людях только восточные язычники храмы возводят.
Каку кивает и, выдохнув, улыбается, зарываясь-проваливаясь в тёплый знакомый запах.
— Не вытащить уже. Не дотянемся, — тяжело глядит рабочий в разверстую распорками рану приморской земли — будущий фундамент нового дока, седьмого. — Там не гравий сейчас — каша морская…
— Андреа! — чуть не рыдает второй, бессознательно мнущий в руках, прижимающий к груди оборванный чужой, никого именно сейчас не спасший ремень страховки. — Может, ещё попытаемся? У него же сёстры!
— Идиот! Сам завязнешь да задохнёшься!
Тихий, всегда дружелюбный и улыбчивый подмастерье Каку, безродный юноша с круглыми чистыми глазами и — никто здесь ни духом, ни сном не знает — с глубоко запрятанным паспортом агента для особых поручений, пока ещё неловко долговязый — летом исполнится только девятнадцать — и солнечно-рыжий, беззвучно, одними запекшимися губами читает крепко засевшую на языке ирландскую молитву и крестится, закрывая глаза.
А в голове всплывает всхлипывающая, перепуганная Молли, грязная от песка и укутанная в отцовскую куртку, и в нёбо скребётся, кровит, стекает по горлу длинное нездешнее слово для страшного варварского обряда.
Хитобашира.
— Раско, так у тебя мальчишка или девка?
Маму Калифа почти не помнит — да и что там упомнится, когда та не вернулась с работы однажды, оставив дочь на соседку, когда ей лет пять было? Только просвечивает в памяти: мать подхватывает крепко под руки и поднимает высоко, и сама смеётся чуть ли не громче. И у неё светлые волосы с карамельным отливом в пшеницу. Такие же, как и у Калифы.
Какие у отца волосы, сложно сказать: он с молодости совсем седой. Приложило как-то взрывом, оглушило на неделю и весь цвет с головы выпило, до последней пряди. Раско Ибсен высокий — задевает косяк, — осанистый и совсем уже не молодой, ходит не быстро, по профессиональной привычке тихо, хромая немного — пуля в жиле пополам с гибелью красавицы жены, тоже «пинка», окончательно оборвала работу, и нос у него острый тоже.
Калифа не печалится — ей и отца хватает. Когда мама не вернулась после задания, она поплакала и отвлеклась на игрушки, соседка Ингва всё что-то звонила, вздыхала и плакала — а потом вышла и через полчаса вернулась с отцом, велела собираться и в последний раз шапку поправить помогла. А отец взял дочь на руки, через неделю перевёз с чемоданами в тихий пригород, навесил железную кованую калитку и отвёл Калифу к цирюльнику.
— Главное, не паникуй там, а то осыплется!
— Сейчас вытащим!
— Папа! — приглядевшись, хрипло и отчаянно кричит Каку, срываясь в сип, не замечая, как и в какую секунду привычное «отец» сменилось другим коротким словом. — Па-а-апа!
Рэ хватает его за шиворот — так крепко и резко, что мальчишка чуть не задыхается, глотая воздух — и прижимает к себе.
— Не лезь туда! Песчаник сыпаться будет!
— Папа!
— Хватит орать! Сейчас он Молли вытащит и всё хорошо будет…
Каку немигающе смотрит — рыжего всегда видно за милю, — как рослый жилистый отец, сняв куртку и не раздумывая, лезет в вырытую яму песчаника, обвязавшись простым ремнём страховки, и брыкается всё слабее: Рэ, бывшему кузнецу, скоро седьмой десяток, но его руки по-прежнему крепче закалённой стали.
Здесь, на земле, Каку становится холоднее, чем на открытом ветру; мальчик, не сводя взгляда с места происшествия, до боли в пальцах вцепляется в локоть Рэ.
— А как это она?
— Полезла передать что-то брату, дура. Не дай бог, повредила что. Эй, не подумай, что больно жалко! Я просто мясо чужой готовки на работе не очень жрать хочу…
Локоть у Рэ, Каку хорошо это ощущает, трясётся, и пульс бьётся чаще, в ритм барабанным горохом сыплющимся сбивчивым словам; значит, переживает. «Сердце может много сказать, сударь. Стук крови — он враньё выдаст»…
— Всё с ними будет хорошо, — упрямо поджимает Каку губы. — Не трясись.
— Это где я трясусь, мелкий?
— Будет врать-то!
Отец подтягивается на локтях обратно на укрепления, морщась от тяжести — Молли, непривычно молчаливая и грязная, вцепилась прочно, — и почти стряхивает её с себя; у девушки дрожат губы, это даже издалека видно, и, кажется, колено не в порядке — толком не может стоять, кое-как отхрамывает на траву и почти сразу без сил оседает, — и лишь тогда срывается во всхлипы и плач.
Лазарь забирает у кого-то свою куртку, накидывает Молли на плечи и, наклонившись, что-то ей говорит негромко, и Рэ наконец-то отпускает Каку от себя, и отворачивается, протирая немытыми пальцами глаза.
Каку дожидается, когда отец перестанет говорить, а люди отойдут, и, подбежав, виснет на его поясе.
— Пап…
— Вы опять прогуляли школу, сударь? — слышится привычно строгий тон.
— Пап, — шмыгает Каку носом и утыкается в знакомый, пропахший рутой и свежим деревом — деревенские запахи, ничем не вытравливаемые — чёрный свитер.
Лазарь, помедлив секунду-другую, бережно гладит Каку по голове, такой же выгоревшей в огненную рыжину.
— Гляди, сам так не свались. На людях только восточные язычники храмы возводят.
Каку кивает и, выдохнув, улыбается, зарываясь-проваливаясь в тёплый знакомый запах.
— Не вытащить уже. Не дотянемся, — тяжело глядит рабочий в разверстую распорками рану приморской земли — будущий фундамент нового дока, седьмого. — Там не гравий сейчас — каша морская…
— Андреа! — чуть не рыдает второй, бессознательно мнущий в руках, прижимающий к груди оборванный чужой, никого именно сейчас не спасший ремень страховки. — Может, ещё попытаемся? У него же сёстры!
— Идиот! Сам завязнешь да задохнёшься!
Тихий, всегда дружелюбный и улыбчивый подмастерье Каку, безродный юноша с круглыми чистыми глазами и — никто здесь ни духом, ни сном не знает — с глубоко запрятанным паспортом агента для особых поручений, пока ещё неловко долговязый — летом исполнится только девятнадцать — и солнечно-рыжий, беззвучно, одними запекшимися губами читает крепко засевшую на языке ирландскую молитву и крестится, закрывая глаза.
А в голове всплывает всхлипывающая, перепуганная Молли, грязная от песка и укутанная в отцовскую куртку, и в нёбо скребётся, кровит, стекает по горлу длинное нездешнее слово для страшного варварского обряда.
Хитобашира.
Младшая сестра
Калифа Ибсен — наполовину сирота.— Раско, так у тебя мальчишка или девка?
Маму Калифа почти не помнит — да и что там упомнится, когда та не вернулась с работы однажды, оставив дочь на соседку, когда ей лет пять было? Только просвечивает в памяти: мать подхватывает крепко под руки и поднимает высоко, и сама смеётся чуть ли не громче. И у неё светлые волосы с карамельным отливом в пшеницу. Такие же, как и у Калифы.
Какие у отца волосы, сложно сказать: он с молодости совсем седой. Приложило как-то взрывом, оглушило на неделю и весь цвет с головы выпило, до последней пряди. Раско Ибсен высокий — задевает косяк, — осанистый и совсем уже не молодой, ходит не быстро, по профессиональной привычке тихо, хромая немного — пуля в жиле пополам с гибелью красавицы жены, тоже «пинка», окончательно оборвала работу, и нос у него острый тоже.
Калифа не печалится — ей и отца хватает. Когда мама не вернулась после задания, она поплакала и отвлеклась на игрушки, соседка Ингва всё что-то звонила, вздыхала и плакала — а потом вышла и через полчаса вернулась с отцом, велела собираться и в последний раз шапку поправить помогла. А отец взял дочь на руки, через неделю перевёз с чемоданами в тихий пригород, навесил железную кованую калитку и отвёл Калифу к цирюльнику.
Страница 10 из 22