Я смотрел на дрожащее отражение в ручье и силился вспомнить своё имя. Зачерпнув ладонями холодную воду, смочил жгучие раны на лице и слизал остатки капель. Кто я и куда иду?
71 мин, 41 сек 18866
— Бери, сколько надо. Так как же?
— Алиску задействовали.
— Ты что? Это же рискованно! Ты же и её подставляешь!
— Не кипятись, я всё продумал. Они пишут задним числом долговые расписки, что, мол, у жены твоей взяли в долг. А теперь отдают. Что тут криминального?
— А если их прижмут? И почему Алиска мне ничего не сказала.
— Я попросил. Ты бы запретил ей, я знаю, но другого способа я не придумал, как у чужих людей попросить твои деньги. Такая легенда для них же лучше! Не был, не привлекался, не участвовал! И чужие деньги карман больше не жмут.
— Ну, смотри, барбос! Что ещё?
— К папикам твоим наведывались, шмон устроили.
— Как они пережили?
— Они-то ничего, с пониманием, а вот с тёткой твоей из Губинихи плохо. Её сразу из школы турнули, после обыска и закрытия кружка твоего, приступ с ней случился, сейчас в областной больнице лежит.
— Да ты что?! Эдик, я прошу тебя, сделай всё возможное, подключи светил там разных, не скупись! Слышишь? А с директором школы я сам разберусь. Ишь, гусь сыкливый! Как бабло в конвертике получать, так он смелый был!
— Его понять можно, наехали-то по-крутому. Утрясётся со временем, может, и на работе восстановят.
— Она всю жизнь свою только учениками и жила! Она не перенесёт этого! Эдик, я тебя очень прошу!
— Сделаю всё возможное.
Разговор со Ставицким ещё долго тяжёлым осадком лежал у меня на душе. Какая-то глубинная интуиция подсказывала мне, что дело так просто не закончится, и это всего лишь цветочки. Я вдруг представил всю свою жизнь в виде графика, со всеми удачами и провалами, взлётами и падениями, даже мысленно прочертил на этом воображаемом графике линии Болинджера, и надо же какое дело, — мне почти физически стало казаться, как линии сужаются, сдавливают меня, а сам мешок Болинджера вот-вот захлопнется.
Раны на голове и лице почти зажили, и я с трудом сдерживался, чтобы не отдирать подсыхающие и зудящие коричневые корочки. Исчезло душевное равновесие. Я хандрил и капризничал, как маленький ребёнок. Мне банально хотелось Алискиного тепла, нормальной еды, качественного алкоголя, тёплого унитаза, биде и просто белых простыней. Меня стал жутко раздражать Тимофеич, я стал замечать, как от него разит потом и несвежей одеждой, а от его сивухи у меня уже образовалась хроническая изжога и я вообще перестал различать похмельное состояние от трезвого. Хотя, по правде сказать, я уже забыл, когда был трезвым. Таких душевных откровений, которыми мы обменялись в самом начале знакомства, больше не случалось. Лишь один раз я попытался донести этому доморощенному философу свою точку зрения, но видимо стучался в закрытую дверь.
— Ты пойми, дремучая твоя башка, — убеждал я его на повышенных тонах, — что мир уже давно изменился! Совка больше нет, и коммунизм больше не шагает по планете. Миром правят деньги! Нет никакой социальной справедливости! Есть только разные способы добычи бабла! И всё! Плохо это? Да, ужасно! Но еще глупее ссать против ветра! Надо принять правила игры и плыть по течению, и стараться приплыть раньше других!
— К кисельным берегам? — язвил Тёма.
— Да, к нормальной, достойной жизни! Тебе разве не позорно на старости лет мыться в гнилом дырявом душе? А, Тёма? Не позорно срать на корточках в дырку из досок? Ну ладно летом! А зимой? Очко не примерзает?
— Зато у меня голова целая, и, слава богу, ещё соображает.
— Ты хочешь сказать, что я не думаю?
— Ага, думаешь. Над одним вопросом: купить или продать.
— Тёма, но к этому тоже нужно было прийти. Я же тебе говорю, мир перевернулся. Раньше рабы на ринге за кусок хлеба дрались, а богатые граждане наслаждались зрелищем с трибун. Их музыканты, спортсмены, акробаты и клоуны разные за копейки развлекали. А сегодня? Всё перевернулось! Теперь клоуны сидят на стадионах и в зрительных залах, а миллионеры бегают по полю, дерутся на ринге или кривляются на эстраде! Разве не так? Скажешь, это нормально?
— Ты подменяешь понятия, — возражал Тёма и я видел, что диалог не клеился.
Несколько раз заходила соседка. Меня она раздражала ещё больше Тёмы. Я ей ясно дал понять, что любви в сарае никакой не было, что это досадное недоразумение по пьянке, о котором лучше забыть. Но Катерина продолжала кокетничать, звала на пельмени и борщ, меняла платки, вульгарно красила губы и даже использовала пробелы в математике своего сына, — приставала с задачками и уравнениями.
Ещё через пару дней позвонил Ставицкий.
— Привет, старик! Посмотри вверх!
— Не понял.
— Как там, погода? Лётная?
— Не забывайся Эдька! — осёк я его. — Когда будешь мне платить зарплату, тогда и станешь подъёбывать!
— Пардон, шеф, просто много хороших новостей и настрение…
— Выкладывай! — перебил я его.
— Паспорта готовы. Сегодня ночью, вернее завтра в четыре тридцать утра вы летите на Стамбул.
— Отлично! Что ещё?
— Тётку твою из больницы выписали, за ней сестра смотрит, и на должности восстановили. Мы этого прыща директора на ковёр в «облоно» вызвали и таки убедили.
— Ой, за это спасибо огромное, Эдька! — Я не скрывал радости.
— Алиску задействовали.
— Ты что? Это же рискованно! Ты же и её подставляешь!
— Не кипятись, я всё продумал. Они пишут задним числом долговые расписки, что, мол, у жены твоей взяли в долг. А теперь отдают. Что тут криминального?
— А если их прижмут? И почему Алиска мне ничего не сказала.
— Я попросил. Ты бы запретил ей, я знаю, но другого способа я не придумал, как у чужих людей попросить твои деньги. Такая легенда для них же лучше! Не был, не привлекался, не участвовал! И чужие деньги карман больше не жмут.
— Ну, смотри, барбос! Что ещё?
— К папикам твоим наведывались, шмон устроили.
— Как они пережили?
— Они-то ничего, с пониманием, а вот с тёткой твоей из Губинихи плохо. Её сразу из школы турнули, после обыска и закрытия кружка твоего, приступ с ней случился, сейчас в областной больнице лежит.
— Да ты что?! Эдик, я прошу тебя, сделай всё возможное, подключи светил там разных, не скупись! Слышишь? А с директором школы я сам разберусь. Ишь, гусь сыкливый! Как бабло в конвертике получать, так он смелый был!
— Его понять можно, наехали-то по-крутому. Утрясётся со временем, может, и на работе восстановят.
— Она всю жизнь свою только учениками и жила! Она не перенесёт этого! Эдик, я тебя очень прошу!
— Сделаю всё возможное.
Разговор со Ставицким ещё долго тяжёлым осадком лежал у меня на душе. Какая-то глубинная интуиция подсказывала мне, что дело так просто не закончится, и это всего лишь цветочки. Я вдруг представил всю свою жизнь в виде графика, со всеми удачами и провалами, взлётами и падениями, даже мысленно прочертил на этом воображаемом графике линии Болинджера, и надо же какое дело, — мне почти физически стало казаться, как линии сужаются, сдавливают меня, а сам мешок Болинджера вот-вот захлопнется.
Раны на голове и лице почти зажили, и я с трудом сдерживался, чтобы не отдирать подсыхающие и зудящие коричневые корочки. Исчезло душевное равновесие. Я хандрил и капризничал, как маленький ребёнок. Мне банально хотелось Алискиного тепла, нормальной еды, качественного алкоголя, тёплого унитаза, биде и просто белых простыней. Меня стал жутко раздражать Тимофеич, я стал замечать, как от него разит потом и несвежей одеждой, а от его сивухи у меня уже образовалась хроническая изжога и я вообще перестал различать похмельное состояние от трезвого. Хотя, по правде сказать, я уже забыл, когда был трезвым. Таких душевных откровений, которыми мы обменялись в самом начале знакомства, больше не случалось. Лишь один раз я попытался донести этому доморощенному философу свою точку зрения, но видимо стучался в закрытую дверь.
— Ты пойми, дремучая твоя башка, — убеждал я его на повышенных тонах, — что мир уже давно изменился! Совка больше нет, и коммунизм больше не шагает по планете. Миром правят деньги! Нет никакой социальной справедливости! Есть только разные способы добычи бабла! И всё! Плохо это? Да, ужасно! Но еще глупее ссать против ветра! Надо принять правила игры и плыть по течению, и стараться приплыть раньше других!
— К кисельным берегам? — язвил Тёма.
— Да, к нормальной, достойной жизни! Тебе разве не позорно на старости лет мыться в гнилом дырявом душе? А, Тёма? Не позорно срать на корточках в дырку из досок? Ну ладно летом! А зимой? Очко не примерзает?
— Зато у меня голова целая, и, слава богу, ещё соображает.
— Ты хочешь сказать, что я не думаю?
— Ага, думаешь. Над одним вопросом: купить или продать.
— Тёма, но к этому тоже нужно было прийти. Я же тебе говорю, мир перевернулся. Раньше рабы на ринге за кусок хлеба дрались, а богатые граждане наслаждались зрелищем с трибун. Их музыканты, спортсмены, акробаты и клоуны разные за копейки развлекали. А сегодня? Всё перевернулось! Теперь клоуны сидят на стадионах и в зрительных залах, а миллионеры бегают по полю, дерутся на ринге или кривляются на эстраде! Разве не так? Скажешь, это нормально?
— Ты подменяешь понятия, — возражал Тёма и я видел, что диалог не клеился.
Несколько раз заходила соседка. Меня она раздражала ещё больше Тёмы. Я ей ясно дал понять, что любви в сарае никакой не было, что это досадное недоразумение по пьянке, о котором лучше забыть. Но Катерина продолжала кокетничать, звала на пельмени и борщ, меняла платки, вульгарно красила губы и даже использовала пробелы в математике своего сына, — приставала с задачками и уравнениями.
Ещё через пару дней позвонил Ставицкий.
— Привет, старик! Посмотри вверх!
— Не понял.
— Как там, погода? Лётная?
— Не забывайся Эдька! — осёк я его. — Когда будешь мне платить зарплату, тогда и станешь подъёбывать!
— Пардон, шеф, просто много хороших новостей и настрение…
— Выкладывай! — перебил я его.
— Паспорта готовы. Сегодня ночью, вернее завтра в четыре тридцать утра вы летите на Стамбул.
— Отлично! Что ещё?
— Тётку твою из больницы выписали, за ней сестра смотрит, и на должности восстановили. Мы этого прыща директора на ковёр в «облоно» вызвали и таки убедили.
— Ой, за это спасибо огромное, Эдька! — Я не скрывал радости.
Страница 19 из 20