Очень сильная, по-деревенски горькая и жуткая, история, где в ней столько боли, что мурашки сами бегут. Сказка-рассказ с той самой деревенской жутью, где тишина страшнее крика, а боль становится магией.
9 мин, 14 сек 15
Рис. сделал ИИ к сказке.
Очень сильная, по-деревенски горькая и жуткая, история, где в ней столько боли, что мурашки сами бегут. Сказка-рассказ с той самой деревенской жутью, где тишина страшнее крика, а боль становится магией.
Шифабикя (Шифабикә) — целительница (тат., башк. женское имя).
СКАЗКА.
Я, Шифабикя, столько лет жила в этой деревне, что и сама сбилась со счёта. Для одних я была просто старухой у околицы, для других той, к кому бегут, когда беда стучится в дверь. Я не колдунья, нет. Просто травы знаю, да ещё вижу то, что люди прячут: как глаза отводят, как пальцы дрожат, как в горле застревает невысказанное. И оттого ко мне шли за советом, несли пироги да мёд, шептали: «Помоги, ты ведь всё понимаешь». А я лишь слушала да кивала. Боль легче становится, когда её хоть кому-то отдашь.
Та осень выдалась особенно тихой. Даже ветер будто боялся шуметь. Я сидела на крыльце, перебирала сухие стебли зверобоя и чуяла — в воздухе висит не просто холод, а ожидание беды. Листья на деревьях уже почернели, словно их тронула не мороз, а что-то куда более древнее, липкое, въедающееся в плоть. И беда пришла.
Камиль, что в город уехал, должен был вот-вот вернуться. Невеста его, не красавица совсем, но наша — добрая милая Малинда, тихая, светлая, каждое утро к колодцу ходила. Я смотрела на неё из-за занавески и думала: «Сердце у неё как огонёк — яркое, но хрупкое». Она улыбалась, будто уже слышала его шаги на дороге, будто видела, как он входит в калитку. А дорога молчала. И тишина эта была не доброй — она звенела, как натянутая струна, готовая лопнуть в любой миг.
У Камиля в нагрудном кармане всегда лежал её платочек, тот самый, что она вышила для него перед отъездом. На ткани, в самом центре, было вышито их имена на сердечке: тонкие стежки, будто сплетённые из надежды. Он никогда его не вынимал при людях, но часто проводил по нему пальцами, когда становилось тяжело, — будто так он чувствовал, что она рядом.
А Малинда не снимала медальон на тонкой цепочке. В нём, в двух крошечных отделениях, хранились их волосы: светлый завиток Камиля и её тёмная прядь. Она иногда касалась медальона, когда думала, что никто не видит, и будто проверяла: всё на месте, всё по-прежнему, любовь никуда не исчезла. Но металл под пальцами был не просто холодным — он будто тянул из неё тепло, высасывал его капля за каплей, словно медальон знал, что скоро ему придётся хранить не жизнь, а память.
Когда весть пришла про поезд, что сошёл с рельсов, я не удивилась. Я почувствовала эту пустоту раньше, чем женщины собрались у поворота, чтобы перехватить Малинду. Видела, как она шла мимо, не слыша их слов, не чувствуя тяжести вёдер. Видела, как упала у самой калитки, будто земля сама её приняла. И когда вода из вёдер потекла, я поняла: это не просто вода. Это её ожидание, её надежда, её последний шаг — всё смешалось и стало чем-то иным. Тяжёлым. Густым. Чёрным. Вода текла не как вода: она не растекалась, а собиралась в тонкие, извивающиеся нити, похожие на щупальца, и тянулась к дому Камиля, будто искала дорогу к тому, кого уже не было.
Деревня хоронила её тихо, как и Камиля. Их могилки специально разместили рядом — пусть будет их любовь вечна!
По ночам я выходила на крыльцо и слушала. Сначала были просто шорохи, потом — шаги там, где шагать некому. Потом я увидела Малинду у калитки: в руках пустые вёдра, а из них льётся та самая чёрная вода. Она текла тонкой лентой к дому Камиля, и я знала: это дорога, которой не должно быть. Дорога, что соединяет тех, кому не положено быть вместе.
А в окне дома стояла его тень. Камиль тянулся к ней, но не мог выйти. Будто между ними была не просто стена, а граница, которую живым не переступить. И даже сквозь эту странную, зыбкую преграду я видела, как его рука невольно тянется к нагрудному карману, к тому самому платочку с вышитым сердечком, будто он хотел достать его и протянуть ей, как знак: я здесь, я помню. Тень его шевелилась, будто пыталась прорваться сквозь стекло, и на миг мне показалось, что сквозь полупрозрачную ткань его одежды на груди слабо проступил узор — вышитое сердечко на платочке, будто светилось изнутри не тёплым светом, а тусклым, мертвенным мерцанием, как светлячок, который уже умирает.
Люди шептались, крестились, прятали детей. Ко мне бегали: «Шифабикя, скажи, что делать? Что это за напасть?» А я молчала. Потому что знала: тут травами не поможешь. Тут нужно было дать дороге завершиться, но так, чтобы деревня не пошла следом за ними в ту тьму.
И тогда я взяла свой мешочек с травами не для лечения, а чтобы удержать равновесие. В нём были коренья, что помнят старые времена, сухие листья, что шепчут на ветру, и щепотка пепла от сгоревшей полыни, чтобы отгонять то, что не должно задерживаться. Я вышла на улицу, когда луна висела низко, будто хотела заглянуть в каждый двор, и её свет был не серебряным, а свинцовым, тяжёлым, словно он сам боялся осветить то, что пряталось в углах.
Очень сильная, по-деревенски горькая и жуткая, история, где в ней столько боли, что мурашки сами бегут. Сказка-рассказ с той самой деревенской жутью, где тишина страшнее крика, а боль становится магией.
Шифабикя (Шифабикә) — целительница (тат., башк. женское имя).
СКАЗКА.
Я, Шифабикя, столько лет жила в этой деревне, что и сама сбилась со счёта. Для одних я была просто старухой у околицы, для других той, к кому бегут, когда беда стучится в дверь. Я не колдунья, нет. Просто травы знаю, да ещё вижу то, что люди прячут: как глаза отводят, как пальцы дрожат, как в горле застревает невысказанное. И оттого ко мне шли за советом, несли пироги да мёд, шептали: «Помоги, ты ведь всё понимаешь». А я лишь слушала да кивала. Боль легче становится, когда её хоть кому-то отдашь.
Та осень выдалась особенно тихой. Даже ветер будто боялся шуметь. Я сидела на крыльце, перебирала сухие стебли зверобоя и чуяла — в воздухе висит не просто холод, а ожидание беды. Листья на деревьях уже почернели, словно их тронула не мороз, а что-то куда более древнее, липкое, въедающееся в плоть. И беда пришла.
Камиль, что в город уехал, должен был вот-вот вернуться. Невеста его, не красавица совсем, но наша — добрая милая Малинда, тихая, светлая, каждое утро к колодцу ходила. Я смотрела на неё из-за занавески и думала: «Сердце у неё как огонёк — яркое, но хрупкое». Она улыбалась, будто уже слышала его шаги на дороге, будто видела, как он входит в калитку. А дорога молчала. И тишина эта была не доброй — она звенела, как натянутая струна, готовая лопнуть в любой миг.
У Камиля в нагрудном кармане всегда лежал её платочек, тот самый, что она вышила для него перед отъездом. На ткани, в самом центре, было вышито их имена на сердечке: тонкие стежки, будто сплетённые из надежды. Он никогда его не вынимал при людях, но часто проводил по нему пальцами, когда становилось тяжело, — будто так он чувствовал, что она рядом.
А Малинда не снимала медальон на тонкой цепочке. В нём, в двух крошечных отделениях, хранились их волосы: светлый завиток Камиля и её тёмная прядь. Она иногда касалась медальона, когда думала, что никто не видит, и будто проверяла: всё на месте, всё по-прежнему, любовь никуда не исчезла. Но металл под пальцами был не просто холодным — он будто тянул из неё тепло, высасывал его капля за каплей, словно медальон знал, что скоро ему придётся хранить не жизнь, а память.
Когда весть пришла про поезд, что сошёл с рельсов, я не удивилась. Я почувствовала эту пустоту раньше, чем женщины собрались у поворота, чтобы перехватить Малинду. Видела, как она шла мимо, не слыша их слов, не чувствуя тяжести вёдер. Видела, как упала у самой калитки, будто земля сама её приняла. И когда вода из вёдер потекла, я поняла: это не просто вода. Это её ожидание, её надежда, её последний шаг — всё смешалось и стало чем-то иным. Тяжёлым. Густым. Чёрным. Вода текла не как вода: она не растекалась, а собиралась в тонкие, извивающиеся нити, похожие на щупальца, и тянулась к дому Камиля, будто искала дорогу к тому, кого уже не было.
Деревня хоронила её тихо, как и Камиля. Их могилки специально разместили рядом — пусть будет их любовь вечна!
По ночам я выходила на крыльцо и слушала. Сначала были просто шорохи, потом — шаги там, где шагать некому. Потом я увидела Малинду у калитки: в руках пустые вёдра, а из них льётся та самая чёрная вода. Она текла тонкой лентой к дому Камиля, и я знала: это дорога, которой не должно быть. Дорога, что соединяет тех, кому не положено быть вместе.
А в окне дома стояла его тень. Камиль тянулся к ней, но не мог выйти. Будто между ними была не просто стена, а граница, которую живым не переступить. И даже сквозь эту странную, зыбкую преграду я видела, как его рука невольно тянется к нагрудному карману, к тому самому платочку с вышитым сердечком, будто он хотел достать его и протянуть ей, как знак: я здесь, я помню. Тень его шевелилась, будто пыталась прорваться сквозь стекло, и на миг мне показалось, что сквозь полупрозрачную ткань его одежды на груди слабо проступил узор — вышитое сердечко на платочке, будто светилось изнутри не тёплым светом, а тусклым, мертвенным мерцанием, как светлячок, который уже умирает.
Люди шептались, крестились, прятали детей. Ко мне бегали: «Шифабикя, скажи, что делать? Что это за напасть?» А я молчала. Потому что знала: тут травами не поможешь. Тут нужно было дать дороге завершиться, но так, чтобы деревня не пошла следом за ними в ту тьму.
И тогда я взяла свой мешочек с травами не для лечения, а чтобы удержать равновесие. В нём были коренья, что помнят старые времена, сухие листья, что шепчут на ветру, и щепотка пепла от сгоревшей полыни, чтобы отгонять то, что не должно задерживаться. Я вышла на улицу, когда луна висела низко, будто хотела заглянуть в каждый двор, и её свет был не серебряным, а свинцовым, тяжёлым, словно он сам боялся осветить то, что пряталось в углах.
История ждёт вашей реакции
Дочитайте историю до конца, чтобы оставить реакцию
Страница 1 из 3