Холод багровых рук рассеялся вокруг бутылки с самогоном — мутным, как морщины сожженного лица. Безразлично истлев, лицо спешно нырнуло в душно-смрадную пустоту воротника старой шубы с вытершимся мехом. Невнятная дрожь в синюшном молчании; взгляд, бледный, словно марево, вонзился в треснувшую белизну окна. Сквозь его трещины в чадную рюмочную въедалась безумно-желтая улица.
4 мин, 36 сек 5789
Солнечный луч скользнул по засаленному столу, почему-то перебежал к треснувшему блюду со старой зловонной сельдью, и ехидно утонул на горьком дне пустой стопки.
В закоптившихся стенах, среди смрада, морщились лица, горбились заплатанные измученные спины, раскрывались в хохоте беззубые мертвые рты.
— К черту царя! Избили Рассею… Запрятаться надо… — с бормотанием вывернуты дырявые карманы.
Ускользнув из-под иссушенной ладони с отбитыми ногтями, блеклый квадрат купюры в нерешительности застыл у зеленоватого стекла иссякшей литровки. Сзади просипели: «Пахомыч, иди уже, не до тебя, не до Рассеи твоей…».
«Пахомыч» горько улыбнулся в серые усы, хрипло что-то напел, словно в бреду воспрял духом и, гордо поднявшись, провозгласил на всю хмельную грязь:
— Рассея! Вольность-то какая, вольность! Сила в Рассеи вся! Я солдат ея…
— Пахомыч одним резким взмахом смёл все со стола и, покачиваясь, побрел сквозь разлитую тишину на морозную улицу, в мир.
Его грузную фигуру проводил взглядом лишь черневший под столом тощий пёс, жалобно заскуливший среди вновь ожившего гоготанья и криков.
Дверь рюмочной, пошатываясь на хилых петлях и скрипя на ветру, приоткрывала грязный мирок пьяного спокойствия с растворенными в самогонном тумане мертвыми телами людей — тенями рушившейся столицы. Шел январь тысяча девятьсот восемнадцатого года.
Шатко, словно ускользая в собственное гнилое тело, Пахомыч чуть подрагивал в смешных прыжках надо льдом. Его мутные глаза бледно провожали, исчезающие и вновь возникающие, улицы с облупившимися физиономиями домов. Выцветший взгляд пустых окон дробил город на сотни картинок с, неясно проступавшими сквозь гранит и кирпич, трупными манекенами проституток, наркоманов, пьяниц и прочего люда.
Одно из таких полуживых существ — под именем Ниночка — жеманно-кокетливо вышагивало по заметенному переулку. Пару часов назад она проснулась, свежепогребенная и ароматно-омертвелая, в сырой могилке. Ниночку удивил тот факт, что ее последний дом был открыт для мира — не засыпанная землей могила с гробом в утробе, приветливо раскрытым. В Ниночкиной распавшейся памяти возвышалась белая статуя; нежность мраморного лица, поселившегося у ее могилки, не покидала Ниночку ни на секунду. Хрупкая фигурка, словно бережно обернутая шелками и бархатом кукла, порхала в сером дыме вечерних улиц. Ниночка спешила в подворотню своего возлюбленного, нежно придушившего ее из огромной любви — при мысли об этом Ниночка ласково и даже как-то сладострастно погладила рассеченное черным шрамом горло; лишь изредка она падала, глупо хихикая, в холодные перины белых сугробов, будто играла в прятки с кем-то невидимым. Когда она, в нелепом озорстве, подбежала к очередному сугробу, возле зиявшей пустотой парадной, мимо брел Пахомыч.
— Дедуля! — игриво окрикнула его, нырнувшая в снег, Ниночка.
Пахомыч пусто глянул в сугроб и, так же отсутствующе, пошел прочь, вглубь черно-белого двора.
— Мужчина, как так можно! — пропищала девушка, ринувшись в подворотную грязь, испещренную кровавым конфетти. Семеня вокруг тяжелого тела своими маленькими ножками, Ниночка то похабно подтягивала спадавшие с тощих бедер рваные чулки, то неумело одергивала на чахоточной груди шарфик.
Равнодушный к ее усилиям, истукан продолжал одинокий путь домой. Он втащил свой тяжелый полу-труп в парадную, разодетую в пух и прах столичными пережитками былой роскоши. Нагло оседал на лица мертвенно-бледных атлантов снег, приносимый ветром сквозь разбитые окна, мраморные ступени по-мученически гордо умерли под чьими-то грязными калошами. Скрипела потухшая давно за ненадобностью люстра, мерцая помутневшим хрусталем над головами путников.
Так они и поднимались — надоедливая, как муха, тощая проститутка Ниночка, и Пахомыч, равнодушный ко всему настолько, что даже не столкнул с лестницы хрупкое тельце нелепо-живой спутницы.
— Холодно… — то и дело лепетала Ниночка, потирая бледные ладони и улыбаясь своей тени.
Она не отходила от Пахомыча ни на шаг, даже, когда очутилась вместе с ним в его же квартире.
Где-то вдалеке от белых широких дверей с вылетевшими стеклами еле теплилась лампадка, озаряя призрачным светом лицо белой, как молоко, старушки в телогрейке. Она сидела над истрепанным молитвенником и бледными, казалось, несуществующими губами, отчитывала улыбавшуюся покойницу, лежавшую тут же на изрезанном бархатном диване.
Ниночка бесцеремонно впорхнула в комнату и поцеловала покойную в лоб. Между делом, ее тощие пальчики оценивающе ощупали ткань посмертного атласного наряда.
Пахомыч же, никого не замечая, скинул на пол тяжелую шубу, под которой оказалось лишь одетое в грязный балахон тщедушное, синюшно-язвенное тело. Голова болталась на шейке-кочерге, покачиваясь из стороны в сторону. Словно понарошку засмеявшись, он поправил на шее удавку, и плюнул в окно. Старушка незаметно улыбнулась и зашаркала прочь.
Напрочь забыв о метаморфозах Пахомыча, Ниночка стащила с покойной девушки туфельки, в которые тут же спрятала костлявые стопы и радостно завертелась у зеркала.
В закоптившихся стенах, среди смрада, морщились лица, горбились заплатанные измученные спины, раскрывались в хохоте беззубые мертвые рты.
— К черту царя! Избили Рассею… Запрятаться надо… — с бормотанием вывернуты дырявые карманы.
Ускользнув из-под иссушенной ладони с отбитыми ногтями, блеклый квадрат купюры в нерешительности застыл у зеленоватого стекла иссякшей литровки. Сзади просипели: «Пахомыч, иди уже, не до тебя, не до Рассеи твоей…».
«Пахомыч» горько улыбнулся в серые усы, хрипло что-то напел, словно в бреду воспрял духом и, гордо поднявшись, провозгласил на всю хмельную грязь:
— Рассея! Вольность-то какая, вольность! Сила в Рассеи вся! Я солдат ея…
— Пахомыч одним резким взмахом смёл все со стола и, покачиваясь, побрел сквозь разлитую тишину на морозную улицу, в мир.
Его грузную фигуру проводил взглядом лишь черневший под столом тощий пёс, жалобно заскуливший среди вновь ожившего гоготанья и криков.
Дверь рюмочной, пошатываясь на хилых петлях и скрипя на ветру, приоткрывала грязный мирок пьяного спокойствия с растворенными в самогонном тумане мертвыми телами людей — тенями рушившейся столицы. Шел январь тысяча девятьсот восемнадцатого года.
Шатко, словно ускользая в собственное гнилое тело, Пахомыч чуть подрагивал в смешных прыжках надо льдом. Его мутные глаза бледно провожали, исчезающие и вновь возникающие, улицы с облупившимися физиономиями домов. Выцветший взгляд пустых окон дробил город на сотни картинок с, неясно проступавшими сквозь гранит и кирпич, трупными манекенами проституток, наркоманов, пьяниц и прочего люда.
Одно из таких полуживых существ — под именем Ниночка — жеманно-кокетливо вышагивало по заметенному переулку. Пару часов назад она проснулась, свежепогребенная и ароматно-омертвелая, в сырой могилке. Ниночку удивил тот факт, что ее последний дом был открыт для мира — не засыпанная землей могила с гробом в утробе, приветливо раскрытым. В Ниночкиной распавшейся памяти возвышалась белая статуя; нежность мраморного лица, поселившегося у ее могилки, не покидала Ниночку ни на секунду. Хрупкая фигурка, словно бережно обернутая шелками и бархатом кукла, порхала в сером дыме вечерних улиц. Ниночка спешила в подворотню своего возлюбленного, нежно придушившего ее из огромной любви — при мысли об этом Ниночка ласково и даже как-то сладострастно погладила рассеченное черным шрамом горло; лишь изредка она падала, глупо хихикая, в холодные перины белых сугробов, будто играла в прятки с кем-то невидимым. Когда она, в нелепом озорстве, подбежала к очередному сугробу, возле зиявшей пустотой парадной, мимо брел Пахомыч.
— Дедуля! — игриво окрикнула его, нырнувшая в снег, Ниночка.
Пахомыч пусто глянул в сугроб и, так же отсутствующе, пошел прочь, вглубь черно-белого двора.
— Мужчина, как так можно! — пропищала девушка, ринувшись в подворотную грязь, испещренную кровавым конфетти. Семеня вокруг тяжелого тела своими маленькими ножками, Ниночка то похабно подтягивала спадавшие с тощих бедер рваные чулки, то неумело одергивала на чахоточной груди шарфик.
Равнодушный к ее усилиям, истукан продолжал одинокий путь домой. Он втащил свой тяжелый полу-труп в парадную, разодетую в пух и прах столичными пережитками былой роскоши. Нагло оседал на лица мертвенно-бледных атлантов снег, приносимый ветром сквозь разбитые окна, мраморные ступени по-мученически гордо умерли под чьими-то грязными калошами. Скрипела потухшая давно за ненадобностью люстра, мерцая помутневшим хрусталем над головами путников.
Так они и поднимались — надоедливая, как муха, тощая проститутка Ниночка, и Пахомыч, равнодушный ко всему настолько, что даже не столкнул с лестницы хрупкое тельце нелепо-живой спутницы.
— Холодно… — то и дело лепетала Ниночка, потирая бледные ладони и улыбаясь своей тени.
Она не отходила от Пахомыча ни на шаг, даже, когда очутилась вместе с ним в его же квартире.
Где-то вдалеке от белых широких дверей с вылетевшими стеклами еле теплилась лампадка, озаряя призрачным светом лицо белой, как молоко, старушки в телогрейке. Она сидела над истрепанным молитвенником и бледными, казалось, несуществующими губами, отчитывала улыбавшуюся покойницу, лежавшую тут же на изрезанном бархатном диване.
Ниночка бесцеремонно впорхнула в комнату и поцеловала покойную в лоб. Между делом, ее тощие пальчики оценивающе ощупали ткань посмертного атласного наряда.
Пахомыч же, никого не замечая, скинул на пол тяжелую шубу, под которой оказалось лишь одетое в грязный балахон тщедушное, синюшно-язвенное тело. Голова болталась на шейке-кочерге, покачиваясь из стороны в сторону. Словно понарошку засмеявшись, он поправил на шее удавку, и плюнул в окно. Старушка незаметно улыбнулась и зашаркала прочь.
Напрочь забыв о метаморфозах Пахомыча, Ниночка стащила с покойной девушки туфельки, в которые тут же спрятала костлявые стопы и радостно завертелась у зеркала.
Страница 1 из 2