Папенька мой женщин на дух не переносит. Сколько себя помню — с того самого дня, как в детском саду съел в киселе кусочек крахмала, предвкушая, что это будет необыкновенно вкусная ягодка, и так меня противно передёрнуло, что в ту же минуту решил я сей ужасный случай запечатлеть в голове навсегда — так вот, сколько помню себя, даже намёка на женское начало в нашей казённой квартире не присутствовало…
— Выздоровел, голубчик? Сполз с варенья?
— Отболело, отплакало, папенька, — шепчу я и засыпаю в полнейшем блаженстве.
Через три недели очерк о гвардии майоре, с лёгкой папенькиной руки, уже опубликовала областная молодёжная газета. Не обошлось, наверное, без Совета ветеранов, где папенька состоит заместителем председателя. Мне весьма стыдно понимать это, однако счастье моё гораздо больше моего стыда.
Как ни странно, один из молодых занозистых факультетских литераторов, которых хлебом не корми, дай вывести кого-нибудь на чистую воду, завёл вдруг со мной беседу на равных, хоть прежде совсем не замечал, а теперь даже пригласил на их собрания в университетском подвале по пятницам. Я скромно и с достоинством пообещал прийти, а про себя, как молитву, повторял любимую папенькину поговорку: «Не радуйся — найдёшь, не плачь — потеряешь», только это и помогло устоять на одном месте и не запрыгать от радости. Что до Петровича — конный диверсант времён Отечественной разыскал меня в университете и, запросто душевно обняв, сказал: «Уважил, уважил старика». Дело было возле буфета, в главном корпусе. Гвардии майор трудится в университетской хозчасти снабженцем и знает, где можно отловить такого студента, как я.
— Зайдём, — предложил Петрович, — угощаю.
В буфете мы взяли по стакану молока да по паре пирожных на брата, не потому, что Петрович скуповат, просто ничего другого здесь не бывает. Настроение у меня было превосходное. Ещё в очереди за пирожными я заметил впереди знакомую шею, из-за которой недавно претерпел, и поспешил отвести глаза в сторону, чувствуя, что папенькина метода верна, и мне совершенно не хочется на неё пялиться. К сожалению, она также меня заметила. Выходя из буфета, остановилась возле нашего столика, и спросила, в какой аудитории будет следующая пара.
От страха перед грядущими неприятностями я вмиг сделался косноязычным. И начал подробно объяснять. Запинался, краснел, махал руками, а сам в это время с отчётливым ужасом пытался представить, в какой форме Петрович перескажет всё происходящее с подробностями папеньке, а уж тот сопоставит факты (в деле сопоставления и систематизации папенька профессионал). Меня слушали Петрович, однокашница и все посетители буфета. Никто не желал прервать. Ниночка вежливо ждала конца бесконечных заиканий. Даже не представляет, балда осиновая, что я из-за неё неделю просидел на цепи, как какой-нибудь опасный зверь.
Но, скажите на милость, какой из меня зверь? В лучшем случае комнатная собачка, дрессированная ходить на парашу. Ещё я думал, слава богу, что однокашники видят во мне рассеянного отличника-зубрилку, с вечной полуидиотской улыбкой, боящегося девчонок как огня, совсем дохлого, и часто, понедельно, болеющего. Вообще-то, совсем неплохо, что люди малолюбопытны. Зря Пушкин расстраивался. Наконец замолчал, посмотрел на Петровича, отяжелевший взгляд которого совсем утонул в молоке, и понял, что гвардии майор будет вынужден доложиться полковнику. Ему очень не хочется это делать, но он обязан. На Петровича изначально возложена такая ответственность. Только на первом курсе я по наивности каждый раз удивлялся и радовался, что мы с ним так часто сталкиваемся в университете.
— До свидания, Петрович, — говорю я другу нашего маленького семейства, — мне пора.
— Да уж, известно дело, свидимся, неровён час, конечно, до свидания, Женька, эхма, жизнь такая, всё в бегах да в бегах.
А дома папенька уже всё знает. Хмурый.
— Она? Давешняя, с шеей?
— Она. Но ты напрасно думаешь. У меня нет абсолютно никаких чувств. Был вопрос — где будет лекция, я ответил и ничего больше; все ведь друг у друга спрашивают, когда не знают, да у нас расписание меняется каждый день! А тут Петрович… — Со стороны виднее, дозволь мне судить.
Папенька сердит и задумчив. Он решается на что-то. Мы не идём в кабинет на допрос, стоим в коридоре, и ноги мои наполняются свинцовой тяжестью.
— Я себя контролирую, папенька, — улыбаясь, говорю ему.
— Перестань врать, голуба, — с досадой и сожалением произносит папенька, кладя огромную руку мне на плечо.