Эта музыка была глубокой и чёрной — такой чёрной, что солнечный свет вокруг не достигал её дна. Каждый новый звук — новый вираж в стремительном падении. Чтобы не потерять мелодию, Инсэ следил за хаотичным движением собственных пальцев — сквозь темноту, подступающую отовсюду, они казались всполохами бледного мерцания, чуждыми, выскользнувшими из иного мира, осязающими не гладкую кость клавиш, а переменчивые извивы звука…
— Так он очнулся!
Дверь грохочет о стену, я стою у окна, всматриваюсь в горизонт, не спешу обернуться. Лоскутное покрывало тяготит плечи, цветные его пятна рассыпались за спиной, как плащ, вышитый множеством неизвестных стран. Я прячу татуировку, вижу, как её отражение на моей щеке сливается с течением отступающей ночи. Смежив веки, я желаю, чтобы с рассветом она исчезла. Но вместо этого чувствую, как исподволь, ещё почти неслышно, скребётся в ней голод. Словно термиты разъедают меня изнутри.
Я отворачиваюсь от окна. Улыбаюсь слабо и робко:
— Очнулся.
Семья стоит передо мной, комната теперь тесней и уютней. Впереди — Ллэй, заспанная Антарэ возле его левого плеча приглаживает встрёпанные во сне тёмные локоны. Рядом с ними — высокая женщина в длинной рубашке с цветным поясом, со смоляными волосами, остриженными до подбородка, с инейным пристальным взглядом. Ещё мужчина, широкоплечий и темноглазый, с густо заросшим лицом — он из породы тех, кто с первого взгляда меня осуждает, уже смотрит так неодобрительно, что я прислоняюсь к ночной прохладе.
— Может, он и не хочет к нам, — гремит он, перебрасывая огромную гитару с одного плеча на другое, — может, он ничего не умеет.
— Я хочу, — отзываюсь я тихо и нагло. Есть и моя вина в том, что подобные ему меня ненавидят, но он часть Семьи, я его ненавидеть не стану, — и умею.
— Что же ты умеешь? — любопытствует ясноглазая женщина, делая ко мне неслышный шаг, выгибая ступню, будто танцует. Когда она подступает ко мне, я вижу остальную Семью, собравшуюся у дверей — их, кажется трое, две девушки и рассеянный юноша, но я не успеваю их рассмотреть. Нужно ответить.
— Я знаю клавиши, знаю любые струны, свирели, литавры и колокольчики. Я справлюсь с любым инструментом, что у вас есть. Я талантливый.
Одна из девушек, стоящих у двери, с множеством лент в тёмных кудрях, смеётся, смех её разлетается по комнате, как серебряные бубенцы:
— Как много всего! А с собой взял только лютню.
Я ловлю её взгляд, в полутьме его не различить, но я ловлю направление, гляжу ей в глаза, пожимаю плечами:
— Я люблю струны.
Она замирает, притихнув, как настороженный зверёк. Ясноглазая женщина рассматривает меня, склонив голову на бок. Все нити в её ладони, я чувствую, как она сплетает их и расплетает, размышляя, нужен ли кто-то ещё:
— Ты и девять струн знаешь?
Я рад, что она спросила. Иногда мне кажется, их уже все забыли, слишком древний это инструмент, слишком капризный, сложный в пути. Но в нём есть все направления. Я люблю его больше прочих. Но, может быть, признаваться в этом рано, и я говорю просто:
— Конечно. Любые струны. Если сможете их достать. Только… я не пою. Не люблю свой голос.
Шумом затоплен осенний приют — пронзительный перезвон стекла, парящие низко, низко над шёпотом голоса — словно мы на корабле, что вот-вот погрузится в пучину. Мы змеимся по залу длинной лентой, тесно спаянной цепью — Пат идёт впереди, встряхивая серебряными каплями на цветном бубне, взмахивая широкими рукавами. Я замыкаю путь, не поднимая головы, искоса озираясь, обнимая мою драгоценную ношу. Девять струн — она их достала.