«Теперь я уже могу судить окончательно, что жизнь мне не удалась. Сегодня мне стукнуло полных тринадцать лет. Это уже очень порядочно. И за всю мою жизнь у меня не было ни приключений, ни увлечений и вообще никаких интересных случаев…» Так написала я в своем дневнике утром 30 апреля 1938 года, не подозревая, что уже вечером меня смутит очень странное происшествие.
Три дня не было Расщепея, на четвертый он появился, и сразу все пошло колесом на фабрике. Засиял тихий Павлуша, забегал неутомимый Лабардан, собрались актеры. Увидев меня, Расщепей закричал:
— А ну-ка, идите сюда, я выдеру вас за косы! Вы чего это мне цветочки посылаете? А знаете, товарищи, — обратился он вдруг к собравшимся, — сия мудрая девица надоумила меня сделать одну интересную вещь. Мы снимем обратный проход наполеоновской армии через поле Бородина. Вы только представьте себе… — Он вскочил и возбужденно заходил по комнате.
— Огромное поле, луна (это уж Павлуша снимет!), груды разбитых орудий, взорванные лафеты, не убранные еще трупы, конские туши и воронье. Тишина, тяжелый солдатский шаг, и только вороны: «Каррр, карр…» И армия уходит из Москвы… Идут несолоно хлебавши… А всё ваши обгорелые цветочки, Сима.
Когда все ушли на съемку и мы остались вдвоем с Расщепеем, он подошел ко мне, положил обе руки мне на плечи и внимательно посмотрел в глаза.
— Старый я уже тарантас! — И он взъерошил свои редкие, седеющие волосы.
— Александр Дмитриевич, — сказала я и прокашлялась, так как голос изменил мне, — я, наверно, ужасная дура… но мне до того хочется сделать вам что-нибудь хорошее! Я даже сама не знаю что. Вот если бы у вас были дети, я бы в няньки к ним пошла, честное слово… — Да, детей у нас нет, — нахмурившись, быстро проговорил Расщепей, — кино взяло. Был сынишка — недоглядели. Пришлось уехать в срочную экспедицию, «Лейтенанта Шмидта» снимал. Вам сколько сейчас? Тринадцать? Товарищ бы был. Ирине Михайловне не напоминайте об этом. Она ведь, Сима, тоже снималась. Прекрасная была актриса. А вот после этого тик нервный начался… и нельзя ей сниматься… Он замолчал. А я не знала, какие слова мне нужно сказать теперь. Я, как мне казалось, очень глупела при Александре Дмитриевиче, часто хихикала невпопад, вдруг начинала ломаться. И сама чувствовала, что говорю не так, не то, но меня сносило куда-то в сторону; я барахталась в словах, и мне казалось, что из-под меня уходит земля. Это было как полет во сне: непонятная легкость и сознание, что все это неестественно, и безвольное замирание, и поиски опоры, и страх — ох, оборвусь сейчас! Расщепей понимающе смотрел на меня.
— Серафимочка! — раздался за дверью голос Причалина.
В дверях показалась его оплывшая фигура. Увидев Расщепея, он от неожиданности открыл рот, но тотчас оправился:
— Каково! Уже на коне! А позволили вскакивать вам? Не рано поднялись? Как здоровьичко, Александр Дмитриевич?
— На страх врагам, — отвечал Расщепей, сердито поглядывая на вошедшего.
— Ну, зачем пожаловал? А? Просто так… Слушайте, Причалин, следуйте транзитом по своему назначению. Я занят.
— Товарищ Расщепей, что за тон, в конце концов! Я бы попросил вас… — Нет уж, давайте я вас попрошу, — сказал Расщепей и распахнул дверь перед Причалиным.
Причалин, негодуя, исчез.
— Ох, и липучий человек! Просто смерть мухам!
Мне была непонятна эта грубость Расщепея. Я набралась смелости и прямо спросила его:
— Александр Дмитриевич, а за что вы его так? Он, что ли, против вас?
— Нет, я против него! — резко остановил меня Расщепей.
— Таких надо гнать на выстрел от искусства. Мы вот все — Павлуша, Лабардан, я — мы сердцем живем… А эти Причалины — они всю жизнь словно по льду ходят: прежде чем шагнуть, сперва всё ножкой пробуют, а где потоньше, там на брюхе, ползком. Квакша он!
Вошел Павлуша и сообщил, что все готово к съемке.
Осенний рассвет. Вчера разъезды, затем авангард Мюрата вошли в город. Наполеон остался ночевать в пустом доме у Дорогомилова.
Утром император переезжает в Кремль. Город пуст и гулок, как ночью. Тишина угнетает Наполеона. Он подозрительно всматривается в мертвые окна домов.
А в одной из подворотен Арбата, притаившись, не смея шелохнуться, стою я, Устя Бирюкова, и Степан Дерябин. Прошло меньше двух месяцев о того дня, как за ошибку в аллегории наказал меня барин Кореванов. Бежать нам со Степаном некуда было… Неправду говорили о французском императоре, выдумкой были слухи о том, что хочет он дать волю крестьянам. И люди, бежавшие от французского нашествия, рассказывали, какое разорение, позор и муку несут с собой непрошеные гости.
Все тревожнее становятся эти слухи, все сильнее слышится гром — французы приближаются. И барин наш, нагрузив добром кареты, взяв меня, Степана и еще кое-кого из дворни, мчится в Москву.
Но к осени враг подошел и к Москве. Барин велел нам готовиться к отъезду. В Москве всё еще не верили, что город будет сдан, а когда стало известно, что судьба Москвы решена, что не сегодня-завтра полчища Наполеона вступят в древнюю столицу, началось бегство.