Вернись с вернисажа… На этих современных выставках, вернисажах ли с саженными полотнами и оскальпированными скульптурами очень забавно отмерять сажени, подкачивая и глазные мышцы адреналином, и чем выпендрежнее художник или глиномес, тем потом дольше отмывать пивом бублики глаз от публики, которой тут тоже надо выпендриваться, выжимая из себя уже всякое этакое!
— Может и ты сошел с креста, ну, раз тот пуст как зимний куст? Крест-то есть, но кто сказал, что у тебя был ум, с которого можно было сойти? Мы тебя никогда не понимали, хотя это ни о чем не говорит о нас. Да, ты — сам дурак, но лишь с претензией, — летали вслед моим отражениям дырявые удары насмешек. — Конечно, дурак, раз не понимаешь, что мелочь — это и есть все, поскольку только мелочи может быть много, как и всего, а главное твое — это нечто одно, да еще и пустое, как твоя голова, этакий мыльный храм мысли! Ха, ты же сам изгнал их оттуда, как Он почти, так разве они — не менялы той мелочи? Ты и этого не понял, дурак, безумец?! Но от того и твоя жажда теперь неутолима, и ты ничем не зальешь ее пламя! Вождь — вошь, муж мух, туп — труп, бок блох!…
Отражения жажды жизни
Нет, понятно, те манекены не могли бы говорить подобное, этих прелестных чудищ творил всего лишь человек, сам все же создание божье, под которого те и должны были мимикрировать прежде, создать некий говорящий гибрид, и я замечал на бегу, налету ли, как их плоские тени судорожно выворачивало наизнанку, отчего они становились словно бы их душами, которые уже соскальзывали, стекали с витрин по мокрым тротуарам к ногам прохожих и, просачиваясь через неразборчивые подошвы, одевали в себя плоть тех, тоже становящихся этакими выворотнями, у кого мертвая душа была вся снаружи, даже сквозила холодом из их глаз, чьи взгляды тут же стекленели, становились подделками под драгоценности, а собственные души черствели в этих холодильниках, как не принятая богами треба… Теперь и улица превратилась в тот же самый вернисаж, то есть, в выставку попартрических, натюрмортно-натуралистических ходячих статуй, стены которой были сплошь замалеваны черными квадратами окон, чаще с удивленно отвисшими квадратными челюстями, с жесткими крестами переносиц, без них ли, о внутреннем содержании которых наглядно свидетельствовали рекламные плакаты витрин, не умеющих плакать акварелью, а только алкающих. Дадаистические мышки трамваев неслись мимо них, визжа как сюрреалистические чушки на серебряных лезвиях скотобойни, развозя уже готовые человеко-манекены по другим залам и галереям города, клацая дверями, откусывая тех целиком от их уже отражений, которые тут же умирали, просто тая в пустоте дыхания города, как и синюшные выхлопы этих чопорных каракатиц, под блестящей оболочкой которых хрипло кашляли пропитанные смрадом торбы утроб. Черные квадраты окон тоже выворачивало, им тоже было чем сблевать на эту чистоту, и вымытый ливнем асфальт города был черен от этого, вроде бы избавившись от серости будней, от пыли безысходных путешествий по его лабиринту ненужности выходов, и мне могло бы даже показаться, что город тоже пытается весь вывернуться наизнанку, пользуясь такой возможностью, как очистительный шторм нового века, который, увы, только смывал пыль бесплодного времени с его обочин на ниву дорог, возвращая ему лишь прошлую, уже мертвую первозданность, словно бы омывая перед похоронами… О, да, он пытался вывернуться и в этих отражениях витрин, смотрящихся друг в друга, потому и не видящих там ничего более, как лишь взгляды города на самого себя, на выворотня… Но не будь его, здесь бы было и нечему смотреться в самого себя — парадокс! — стекло и камень спасали жизнь от универсума смерти… Без них тут бы не было отражений жизни, жизнь и смерть здесь были нужны друг другу, в одиночку они бы не смогли существовать…