По воскресеньям наваливалась особенная тоска. Какая-то нутряная, едкая… Максим физически чувствовал ее, гадину: как если бы неопрятная, не совсем здоровая баба, бессовестная, с тяжелым запахом изо рта, обшаривала его всего руками — ласкала и тянулась поцеловать.
— Поп говорил громко, лицо его пылало, он вспотел.
— Ты пришел узнать: во что верить? Ты правильно догадался: у верующих душа не болит. Но во что верить? Верь в Жизнь. Чем все это кончится, не знаю. Куда все устремилось, тоже не знаю. Но мне крайне интересно бежать со всеми вместе, а если удастся, то и обогнать других… Зло? Ну — зло. Если мне кто-нибудь в этом великолепном соревновании сделает бяку в виде подножки, я поднимусь и дам в рыло. Никаких — «подставь правую». Дам в рыло, и баста.
— А если у него кулак здоровей?
— Значит, такая моя доля — за ним бежать.
— А куда бежать-то?
— На кудыкину гору. Какая тебе разница — куда? Все в одну сторону — добрые и злые.
— Что-то я не чувствую, чтобы я устремлялся куда-нибудь, — сказал Максим.
— Значит, слаб в коленках. Паралитик. Значит, доля такая — скулить на месте.
Максим стиснул зубы… Вьелся горячим злым взглядом в попа.
— За что же мне доля такая несчастная?
— Слаб. Слаб, как… вареный петух. Не вращай глазами.
— Попяра! А если я счас, например, тебе дам разок по лбу, то как?
Поп громко, густо — при больных-то легких! — расхохотался.
— Видишь! — показал он свою ручищу.
— Надежная: произойдет естественный отбор.
— А я ружье принесу.
— А тебя расстреляют. Ты это знаешь, поэтому ружье не принесешь, ибо ты слаб.
— Ну — ножом пырну. Я могу.
— Получишь пять лет. У меня поболит с месяц и заживет. Ты будешь пять лет тянуть.
— Хорошо, тогда почему же у тебя у самого душа болит?
— Я болен, друг мой. Я пробежал только половину дистанции и захромал. Налей.
Максим налил.
— Ты самолетом летал? — спросил поп.
— Летал. Много раз.
— А я летел вот сюда первый раз. Грандиозно! Когда я садился в него, я думал: если этот летающий барак навернется, значит, так надо; Жалеть и трусить не буду. Прекрасно чувствовал себя всю дорогу! А когда он меня оторвал от земли и понес, я даже погладил по боку — молодец. В самолет верую. Вообще в жизни много справедливого. Вот жалеют: Есенин мало прожил. Ровно — с песню. Будь она, эта песня, длинней, она не была бы такой щемящей. Длинных песен не бывает.
— А у вас в церкви… как заведут… — У нас не песня, у нас — стон. Нет, Есенин… Здесь прожито как раз с песню. Любишь Есенина?
— Люблю.
— Споем?
— Я не умею.
— Слегка поддерживай, только не мешай.
— И поп загудел про клен заледенелый, да так грустно и умно как-то загудел, что и правда защемило в груди. На словах «ах, и сам я нынче чтой-то стал нестойкий» поп ударил кулаком в столешницу и заплакал и затряс гривой.
— Милый, милый! Любил крестьянина! Жалел! Милый! А я тебя люблю. Справедливо? Справедливо. Поздно? Поздно… Максим чувствовал, что он тоже начинает любить попа.
— Отец! Отец… Слушай сюда!
— Не хочу! — плакал поп.
— Слушай сюда, колода!
— Не хочу! Ты слаб в коленках… — Я таких, как ты, обставлю на первом же километре! Слаб в коленках… Тубик.
— Молись! — Поп встал.
— Повторяй за мной… — Пошел ты!
Поп легко одной рукой поднял за шкирку Максима, поставил рядом с собой.
— Повторяй за мной: верую!
— Верую! — сказал Максим.
— Громче! Торжественно: ве-рую! Вместе: ве-ру-ю-у!
— Ве-ру-ю-у! — заблажили вместе. Дальше поп один привычной скороговоркой зачастил:
— В авиацию, в механизацию сельского хозяйства, в научную революцию-у! В космос и невесомость! Ибо это объективно-о! Вместе! За мной!
Вместе заорали:
— Ве-ру-ю-у!
— Верую, что скоро все соберутся в большие вонючие города! Верую, что задохнутся там и побегут опять в чисто поле! Верую!
— Верую-у!
— В барсучье сало, в бычачий рог, в стоячую оглоблю-у! В плоть и мякость телесную-у!
… Когда Илюха Лапшин продрал глаза, он увидел: громадина поп мощно кидал по горнице могучее тело свое, бросался с маху вприсядку и орал и нахлопывал себя по бокам и по груди:
— Эх, верую, верую!
Ту-ды, ту-ды, ту-ды — раз!
Верую, верую!
М-па, м-па, м-па — два!
Верую, верую!
А вокруг попа, подбоченясь, мелко работал Максим Яриков и бабьим голосом громко вторил:
— У-тя, у-тя, у-тя-три!
Верую, верую!
Е-тя, етя — все четыре!
— За мной! — восклицал поп.
— Верую! Верую!
Максим пристраивался в затылок попу, они, приплясывая, молча совершали круг по избе, потом поп опять бросался вприсядку, как в прорубь, распахивал руки… Половицы гнулись.
— Эх, верую, верую!
— Ты-на, ты-на, ты-на — пять!
Все оглобельки — на ять!
Верую! Верую!
А где шесть, там и шерсть!
Верую! Верую!