Фандом: Pandora Hearts. Иногда я на полном серьёзе путаю Элиота с котом, просто потому, что отличия можно по пальцам пересчитать, особенно когда он шипит на меня, а потом отворачивается, как будто прижимает уши, и просит перестать курить всякую гадость. Ну, что я могу с собой поделать, если это помогает расслабиться и перестать замечать искры света, от которых, сколько я себя помню, рябит в глазах? Это, а ещё — его присутствие и убийственная похожесть на кота.
Гилберт обнимает меня и говорит, что я не виноват. Он говорит, что никто не виноват в том, что существует, и что никто не может знать всё наперёд. Я щурюсь, влага скапливается между ресницами, между веками, и я всё ещё не вижу его лица — только чёрное пятно. Я ему не верю.
Очень скоро рядом с чёрным пятном появляется светлое. Я догадываюсь, что это Винсент. Винсент вытирает моё лицо рукавом, и я вижу за его спиной огромную спящую мышь.
— Ты потом разберёшься, кто был или не был виноват. Слушай внимательно: я вызвал скорую помощь. Они уже едут. В машину с Элиотом возьмут одного человека. Этим человеком будешь ты. Стрелка на печати Элиота почти завершила оборот. Это значит, если кто-то из приютских детей использует Шалтая ещё пару раз, у него уже не будет шанса. Ты должен заставить его отказаться от контракта только в тот момент, когда вы будете ехать по коридору в операционную. У него почти сразу начнётся кровотечение: он уже на грани, и всё было бы ещё хуже, если бы Соня его не усыпила. Ты должен рассчитать время: в операционную тебя не пустят, но если поспешишь, они могут не успеть его спасти.
У меня снова перехватывает дыхание. На этот раз от нестерпимой надежды. Элиот может выжить. Элиот должен выжить. Если я могу что-то для этого сделать, я сделаю всё.
Я киваю. Винсент откуда-то достаёт платок и вытирает с моего лица новые слёзы и кровь, торопливо повторяя инструкцию. Я не спрашиваю ни его, ни себя, откуда они с Гилбертом знают, что происходит и что нужно делать. Это неважно, потому что единственное, что мне нужно было, я уже знаю: Элиота можно спасти. Значит, я сделаю это.
Врачи долго не могут понять, что происходит, и почему Элиота вообще надо куда-то везти. Они говорят об этом всю дорогу, а я держу его за руку, смотрю, как поднимается и опускается его грудь, пока он дышит во сне, и радуюсь, что они только говорят, но всё равно делают, как их попросили. Возможно, Винсент заплатил за это, возможно, кто-то из руководства клиники ему должен, я не знаю.
За то небольшое время, что мы ждём скорую в особняке, Винсент успевает объяснить мне, что такое Бездна, Цепи, Пандора — в общих чертах. Он говорит, что я — Баскервиль, как и они с Гилбертом, но, более того, я — перерождение Глена. И хотя мне непонятно толком, что это значит, я знаю, что Винсент не врёт, потому что голоса отзываются на эти слова единодушным согласием. Именно то, что я — Глен (как бы странно это ни звучало), и является причиной… Причиной всего.
Я вспоминаю стальной голос Винсента, когда он говорит: «Потом разберёшься, кто был или не был виноват», — и говорю себе, что он прав. Я не могу изменить то, что уже произошло. Главное, что сейчас Элиот жив и что он будет жить.
Я бужу его, когда его перекладывают на каталку. Врачи смотрят на меня неодобрительно: наверное, они правы, ведь, по сути, сейчас я толкну его к самому краю смерти для того, чтобы переложить на них обязанность по его спасению. Но это неважно. Всё — неважно.
Я в последний раз крепко-крепко сжимаю его руку, убеждаюсь, что он открыл глаза, и тихо рассказываю на ухо, что произошло.
— Ты будешь жить, — говорю я.
Он прищуривается, как кошка на солнечном подоконнике, и мне кажется, что на секунду мир замирает.
— Прости, Лео.
Я знаю, что этой фразой он извиняется за всё сразу. За то, что стоит на грани смерти; за то, что я чувствую себя виноватым; за то, что, возможно, ничего не получится; за то, что нам… мне тогда придется его потерять. За то, что так долго не замечал, что же происходило на самом деле.
Я знаю, и я прикрываю глаза, прощая его за то, в чём никогда не винил. Я отпускаю его руку.