Фандом: One Piece. Медведь старается никогда не мешать своему человеку.
25 мин, 26 сек 6237
Ночь тиха, и у моря непривычно мирное настроение.
Штиль.
Полночь.
Дзойский медведь-альбинос лежит косматой неопрятной кучей в тёмном углу, сунув нежный бархатный нос в сложенные когтистые лапищи, слушает, как где-то в глубине шумят спущенные с основного хода моторы, и сонно смотрит, как смуглый, в слабом свете кажущийся ещё крепче загорелым и жилистым человек, устало облокотившись на спинку стула, закинув ногу на ногу и полуобернувшись — так, что становится виден его затенённый чуточку с перебором носатый небритый профиль, — полувслух читает какую-то мудрёную книгу, отстранённо шевеля губами, ероша смоляные жёсткие космы и перелистывая страницы лежащего на его худом колене медицинского справочника, желтоватые и мутные в свете слабой масляной лампы. Пальцы с вырезанными на коже чёрными буквами замирают над столешницей, когда взгляд застывает, вперяясь в строки, и не выстукивают привычного бессознательного мотива — что-то вроде того, который тихими вечерами вытягивает на своём аккордеоне весёлый беззубый Салмон. Меч прислонён к стене около медведя, и именно ему предстоит ревностно охранять это тяжёлое и неуклюжее, чуть ли не больше владельца, страшилище на перевязи — попробуй-ка, тот, кто завалится сюда, переступи через огромную тушу.
Хотя кто тут чужой может зайти? Все свои. Свой корабль — своя субмарина. Своя чёрная, широко и полубеззубо скалящаяся харя на спущенном в ночь флаге. Разве дозорники возьмут на абордаж — попробуют взять; да откуда им тут взяться? Кто из них сунется, кто осмелится?
Прими и обереги нас, вольных наёмников Сердца, радушный, бесконечный, безбрежный океан!
Морской человек от земли отрезан, живёт в ином мире по иным правилам. День-два — на берегу, неделя — в проливе, месяц — в открытом море. Даже весна здесь другая, холодная и ветреная, — странным, неправильным кажется, что всего лишь через несколько дней, на новолуние, начнётся прохладный, промытый тёплым течением Ист-Блю апрель.
А как далеко, как нереально всё происходящее на большой земле, в сотнях морских миль от одиноко идущей по нудному курсу жёлтой субмарины! — то, о чём команда узнаёт то из редких газет — их выписывает только рябой и вечно насморочный кок Арнетт, и остальные жадно приклеиваются по двое-трое к его плечу или локтю в закатанном сыром рукаве, заглядывая в мятые, пахнущие дешёвой типографией листы и глотая строчки длинных подробных статей, — то из телеграмм: и то, что снова подскочил курс белли на южном материке, и торговцам рыбы сейчас особенно несладко живётся; и то, что на архипелаге Савано-Да-Силва в Вест-Блю произошло восстание маринёров — подумать только, ведь пираты Сердца всего лишь несколько недель назад покупали там на береговом рынке вяленое мясо, квашеную капусту и лимоны… И то, что женщина нескладного канонира Шатти третьего дня родила ему рыжую девочку — телеграмма недавно пришла, и счастливый, красный, как рак, Шатти, принимая от товарищей крепкие хлопки по плечу и полагающиеся такому событию слова одобрения, вздыхает и шутливо сетует, что в отместку за его долгое отсутствие и чрезмерную увлечённость девушками черноглазая Тереза упрямится и не пишет, как её назвала…
В каюте привычно пахнет марганцовкой и спиртом.
Медведь старается никогда не мешать своему человеку. В категорию «своих» он без колебаний относит его ещё с первой встречи, а ведь некоторые матросы, хоть бы и растрёпа Шатти Барнс, болтливый Котлин или вечно невыспавшийся нескладный Ян Форэль, будь они хоть трижды славными ребятами и работай на кухне, где всё пропиталось запахом картофельных варёных очисток, за несколько лет так и не добились этой чести! — и в отнюдь не самое лёгкое понятие«свойскости» входит не только тот факт, что смуглый и ещё молодой, по людским меркам в самый сок вошедший мужчина в наёмничьей куртке и с мечом на ременной спинной перевязи ему нравится, но и много-много других мелочей.
То, как хорошо от него пахнет — морской рыбой, акульим маслом и солью, и даже дрянная щипучая примесь спирта, йода и каких-то медикаментов не портит этого впечатления; то, как он ходит — слегка вразвалку; то, как он смотрит — когда устало и хмуро, когда прямо и даже немножко нагло; то, как у него блестят ясные серые глаза и играет полуденное солёное солнце на серьгах; то, как он щурится, как смеётся, как иной раз откровенно отвешивает едкие насмешки пополам с уважительными фразами; то, как он строго сдвигает чёрные, ласточками, брови — словом, много что. Даже то, как он в минуты полуденного штиля сидит на палубе, расслабленно привалившись к исцарапанному фальшборту, и лениво читает в сотый раз свои старые и донельзя потрёпанные скучные книги, над которыми иной раз клюёт носом, в которых медведь не понимает ровным счётом ничего, хоть и безуспешно пробовал пожевать пару раз выпавшие страницы.
Медведь часто ходит за ним по пятам, потому что тот совсем этому не перечит, и утробно рычит, видя, как какие-то люди смотрят на них с откровенной враждебностью и недоверчиво косятся на мятые дешёвые бумаги в руках.
Штиль.
Полночь.
Дзойский медведь-альбинос лежит косматой неопрятной кучей в тёмном углу, сунув нежный бархатный нос в сложенные когтистые лапищи, слушает, как где-то в глубине шумят спущенные с основного хода моторы, и сонно смотрит, как смуглый, в слабом свете кажущийся ещё крепче загорелым и жилистым человек, устало облокотившись на спинку стула, закинув ногу на ногу и полуобернувшись — так, что становится виден его затенённый чуточку с перебором носатый небритый профиль, — полувслух читает какую-то мудрёную книгу, отстранённо шевеля губами, ероша смоляные жёсткие космы и перелистывая страницы лежащего на его худом колене медицинского справочника, желтоватые и мутные в свете слабой масляной лампы. Пальцы с вырезанными на коже чёрными буквами замирают над столешницей, когда взгляд застывает, вперяясь в строки, и не выстукивают привычного бессознательного мотива — что-то вроде того, который тихими вечерами вытягивает на своём аккордеоне весёлый беззубый Салмон. Меч прислонён к стене около медведя, и именно ему предстоит ревностно охранять это тяжёлое и неуклюжее, чуть ли не больше владельца, страшилище на перевязи — попробуй-ка, тот, кто завалится сюда, переступи через огромную тушу.
Хотя кто тут чужой может зайти? Все свои. Свой корабль — своя субмарина. Своя чёрная, широко и полубеззубо скалящаяся харя на спущенном в ночь флаге. Разве дозорники возьмут на абордаж — попробуют взять; да откуда им тут взяться? Кто из них сунется, кто осмелится?
Прими и обереги нас, вольных наёмников Сердца, радушный, бесконечный, безбрежный океан!
Морской человек от земли отрезан, живёт в ином мире по иным правилам. День-два — на берегу, неделя — в проливе, месяц — в открытом море. Даже весна здесь другая, холодная и ветреная, — странным, неправильным кажется, что всего лишь через несколько дней, на новолуние, начнётся прохладный, промытый тёплым течением Ист-Блю апрель.
А как далеко, как нереально всё происходящее на большой земле, в сотнях морских миль от одиноко идущей по нудному курсу жёлтой субмарины! — то, о чём команда узнаёт то из редких газет — их выписывает только рябой и вечно насморочный кок Арнетт, и остальные жадно приклеиваются по двое-трое к его плечу или локтю в закатанном сыром рукаве, заглядывая в мятые, пахнущие дешёвой типографией листы и глотая строчки длинных подробных статей, — то из телеграмм: и то, что снова подскочил курс белли на южном материке, и торговцам рыбы сейчас особенно несладко живётся; и то, что на архипелаге Савано-Да-Силва в Вест-Блю произошло восстание маринёров — подумать только, ведь пираты Сердца всего лишь несколько недель назад покупали там на береговом рынке вяленое мясо, квашеную капусту и лимоны… И то, что женщина нескладного канонира Шатти третьего дня родила ему рыжую девочку — телеграмма недавно пришла, и счастливый, красный, как рак, Шатти, принимая от товарищей крепкие хлопки по плечу и полагающиеся такому событию слова одобрения, вздыхает и шутливо сетует, что в отместку за его долгое отсутствие и чрезмерную увлечённость девушками черноглазая Тереза упрямится и не пишет, как её назвала…
В каюте привычно пахнет марганцовкой и спиртом.
Медведь старается никогда не мешать своему человеку. В категорию «своих» он без колебаний относит его ещё с первой встречи, а ведь некоторые матросы, хоть бы и растрёпа Шатти Барнс, болтливый Котлин или вечно невыспавшийся нескладный Ян Форэль, будь они хоть трижды славными ребятами и работай на кухне, где всё пропиталось запахом картофельных варёных очисток, за несколько лет так и не добились этой чести! — и в отнюдь не самое лёгкое понятие«свойскости» входит не только тот факт, что смуглый и ещё молодой, по людским меркам в самый сок вошедший мужчина в наёмничьей куртке и с мечом на ременной спинной перевязи ему нравится, но и много-много других мелочей.
То, как хорошо от него пахнет — морской рыбой, акульим маслом и солью, и даже дрянная щипучая примесь спирта, йода и каких-то медикаментов не портит этого впечатления; то, как он ходит — слегка вразвалку; то, как он смотрит — когда устало и хмуро, когда прямо и даже немножко нагло; то, как у него блестят ясные серые глаза и играет полуденное солёное солнце на серьгах; то, как он щурится, как смеётся, как иной раз откровенно отвешивает едкие насмешки пополам с уважительными фразами; то, как он строго сдвигает чёрные, ласточками, брови — словом, много что. Даже то, как он в минуты полуденного штиля сидит на палубе, расслабленно привалившись к исцарапанному фальшборту, и лениво читает в сотый раз свои старые и донельзя потрёпанные скучные книги, над которыми иной раз клюёт носом, в которых медведь не понимает ровным счётом ничего, хоть и безуспешно пробовал пожевать пару раз выпавшие страницы.
Медведь часто ходит за ним по пятам, потому что тот совсем этому не перечит, и утробно рычит, видя, как какие-то люди смотрят на них с откровенной враждебностью и недоверчиво косятся на мятые дешёвые бумаги в руках.
Страница 1 из 7