Фандом: Гарри Поттер. Когда солнце влюбляется в луну, день меняется местами с ночью, океаны высыхают, а рассвет наливается тяжёлой ядовитой зеленью. Воздух становится непригодным для дыхания, лёд — сухим, а жар — влажным и лихорадочным.
7 мин, 27 сек 16869
Когда память не убивает, но отравляет кровь, когда плачут цикады, когда свечу ставят на зеркало и двойная трепещущая тень выводит из-за грани небытия то, что не должно быть сказано. Когда на извилистой линии прибоя свет объединяется с тьмой, мир висит на волоске, а под чёрной бездной, когда-то называвшейся небом, валяются в песке мёртвые опавшие звёзды.
Она приходит в чём-то белом и летящем, качает ногой в полотняной туфле, перебирает браслеты на узких запястьях. Спрашивает еле слышным голосом и постоянно смущается.
Она тихая и бесцветная, утомлённая жарой, дрожащая в потоках магически кондиционированного воздуха, холодная. Её пот пахнет морской водой. Доктор не верит ей, как не верит и своей пациентке, в бреду повторяющей её имя. Та, другая, пылает лихорадкой, её волосы — спутанные огненные змеи, укрывают подушку целиком, обвивают ножку кровати, стелются по полу, и кажется — палата горит. Их подстригают коротко-коротко, выше ушей, но они сразу же отрастают, свиваясь в сверкающие медью хищные лозы. Однажды эти волосы перехлестнутся через порог и захватят лечебницу в плен.
Доктор задаёт вопросы и записывает ответы чёрной тушью на белой бумаге. Надо бы красной, но не положено. Голос у него сиплый, фамильярный, неприличный. Тяжеловесный, точно булыжник на спине у Сизифа. Таким нельзя спрашивать о ветре и солнце, о прикосновении душ, о полупрозрачных радужных крыльях и сквозняках, летящих сквозь мир без дверей, задыхаясь от беззвучного розовощёкого хохота. И вопросы, неуклюжие, казённые, сыплются изо рта мелкой галькой, шуршат домовыми мышами, похищают чужие секреты и пожирают их, забившись в тёмную щель между половицами:
— С чего всё началось?
— Мировое яйцо раскололось, реки устремились к океану, а свет отделили от тьмы, научив их враждовать, чтобы время не повернулось вспять.
Иногда доктор думает, что это ей место в одной из палат. Иногда — что она над ним издевается. Подсовывает ворох шуршащих осенних метафор вместо аккуратных чёрных слов на белой бумаге. Но доктор упрямый. Он тащит булыжник своего голоса вверх по склону, кряхтит, оступается, но шаг за шагом бредёт дальше. Из-под подмёток летят камешки-вопросы:
— Я имел в виду ваши отношения.
— Мы были подругами. Всегда вместе, не замечая, что это важно. А потом заметили.
— Как это произошло?
— Две головы на одной подушке, два голоса, которые умеют молчать на всех языках мира. Шёпот на изнанке слуха. Ничего особенного, ленивое лето, у которого нет других забот, кроме как просто быть. Пока не наступает день, когда в уши стучится тишина. Когда смотришь в прошлое охотнее, чем в будущее, приходится признать — что-то случилось. И тогда душа возвращается по собственным следам, чтобы очутиться у себя за спиной.
Она улыбается медленной мечтательной улыбкой, едва не причмокивая на слове «душа», катая его во рту, как медовую карамельку. Доктор проверяет свои записи и вытряхивает из страниц задумчивые бессмысленные закорючки, чернильные цветы и фантастических осьминогов с блестящими нефтяными глазами. Слова соскальзывают с бумаги и стекают на пол лужицами. Сизиф злится, камень катится к подножью.
Земля остановилась. Тени затвердели. Если не быть внимательной, то о них можно порезаться до крови. Янтарные травы колышутся под ветром, складываясь в руны, письмена и рисунки. Только ветер и способен двигаться под бледным выгоревшим небом, на котором за полчаса до зенита навсегда застыло солнце. Его лучи больше не скользят по коже ленивыми и забывчивыми ладонями. Они сжимают в тисках, оставляют синяки, выжимают, как губку. Кровь. Слёзы. Пот. В каждой капле жидкости — миллионы самовлюблённых солнц. А затем расплавленный поток света целует своё отражение, уничтожая его одной мимолётной лаской. Вода в пустыне не задерживается надолго, она просачивается сквозь пальцы и становится песком. Ускользает. Принять любовь солнца — перестать быть, ответить на его поцелуй — умереть. Или навсегда застыть во времени, которого нет. Пустыня — огромные песчаные часы, опрокинутые набок.
— Почему вы расстались?
— Знаете, на солнце даже камни превращаются в пар.
— Не знаю. Правда?
— Да.
— Вы говорите, что вам было плохо, но не вы здесь лежите. Не вас мучают кошмары.
— Вы меня обвиняете?
— Я хочу понять.
— Не хотите. Вы стремитесь получить ответ, который сможете удержать в своём смешном чёрном блокноте. Запуганную стаю беззубых смирных слов, чтобы стреножить чернилами и запереть в тетрадные клетки. Но правду так не рассказывают. Она агрессивна, в ней слишком много жизни, слишком много магии. Жизнь — движение, а слова — оковы, но чтобы они смогли удержать истину, чернил и бумаги недостаточно. Только камень и металл способны сковать её, только кровь и кожа — обмануть. Я, пожалуй, могла бы записать эту историю кровью на пергаменте.
— Так запишите.
— Для вас?
Она приходит в чём-то белом и летящем, качает ногой в полотняной туфле, перебирает браслеты на узких запястьях. Спрашивает еле слышным голосом и постоянно смущается.
Она тихая и бесцветная, утомлённая жарой, дрожащая в потоках магически кондиционированного воздуха, холодная. Её пот пахнет морской водой. Доктор не верит ей, как не верит и своей пациентке, в бреду повторяющей её имя. Та, другая, пылает лихорадкой, её волосы — спутанные огненные змеи, укрывают подушку целиком, обвивают ножку кровати, стелются по полу, и кажется — палата горит. Их подстригают коротко-коротко, выше ушей, но они сразу же отрастают, свиваясь в сверкающие медью хищные лозы. Однажды эти волосы перехлестнутся через порог и захватят лечебницу в плен.
Доктор задаёт вопросы и записывает ответы чёрной тушью на белой бумаге. Надо бы красной, но не положено. Голос у него сиплый, фамильярный, неприличный. Тяжеловесный, точно булыжник на спине у Сизифа. Таким нельзя спрашивать о ветре и солнце, о прикосновении душ, о полупрозрачных радужных крыльях и сквозняках, летящих сквозь мир без дверей, задыхаясь от беззвучного розовощёкого хохота. И вопросы, неуклюжие, казённые, сыплются изо рта мелкой галькой, шуршат домовыми мышами, похищают чужие секреты и пожирают их, забившись в тёмную щель между половицами:
— С чего всё началось?
— Мировое яйцо раскололось, реки устремились к океану, а свет отделили от тьмы, научив их враждовать, чтобы время не повернулось вспять.
Иногда доктор думает, что это ей место в одной из палат. Иногда — что она над ним издевается. Подсовывает ворох шуршащих осенних метафор вместо аккуратных чёрных слов на белой бумаге. Но доктор упрямый. Он тащит булыжник своего голоса вверх по склону, кряхтит, оступается, но шаг за шагом бредёт дальше. Из-под подмёток летят камешки-вопросы:
— Я имел в виду ваши отношения.
— Мы были подругами. Всегда вместе, не замечая, что это важно. А потом заметили.
— Как это произошло?
— Две головы на одной подушке, два голоса, которые умеют молчать на всех языках мира. Шёпот на изнанке слуха. Ничего особенного, ленивое лето, у которого нет других забот, кроме как просто быть. Пока не наступает день, когда в уши стучится тишина. Когда смотришь в прошлое охотнее, чем в будущее, приходится признать — что-то случилось. И тогда душа возвращается по собственным следам, чтобы очутиться у себя за спиной.
Она улыбается медленной мечтательной улыбкой, едва не причмокивая на слове «душа», катая его во рту, как медовую карамельку. Доктор проверяет свои записи и вытряхивает из страниц задумчивые бессмысленные закорючки, чернильные цветы и фантастических осьминогов с блестящими нефтяными глазами. Слова соскальзывают с бумаги и стекают на пол лужицами. Сизиф злится, камень катится к подножью.
Земля остановилась. Тени затвердели. Если не быть внимательной, то о них можно порезаться до крови. Янтарные травы колышутся под ветром, складываясь в руны, письмена и рисунки. Только ветер и способен двигаться под бледным выгоревшим небом, на котором за полчаса до зенита навсегда застыло солнце. Его лучи больше не скользят по коже ленивыми и забывчивыми ладонями. Они сжимают в тисках, оставляют синяки, выжимают, как губку. Кровь. Слёзы. Пот. В каждой капле жидкости — миллионы самовлюблённых солнц. А затем расплавленный поток света целует своё отражение, уничтожая его одной мимолётной лаской. Вода в пустыне не задерживается надолго, она просачивается сквозь пальцы и становится песком. Ускользает. Принять любовь солнца — перестать быть, ответить на его поцелуй — умереть. Или навсегда застыть во времени, которого нет. Пустыня — огромные песчаные часы, опрокинутые набок.
— Почему вы расстались?
— Знаете, на солнце даже камни превращаются в пар.
— Не знаю. Правда?
— Да.
— Вы говорите, что вам было плохо, но не вы здесь лежите. Не вас мучают кошмары.
— Вы меня обвиняете?
— Я хочу понять.
— Не хотите. Вы стремитесь получить ответ, который сможете удержать в своём смешном чёрном блокноте. Запуганную стаю беззубых смирных слов, чтобы стреножить чернилами и запереть в тетрадные клетки. Но правду так не рассказывают. Она агрессивна, в ней слишком много жизни, слишком много магии. Жизнь — движение, а слова — оковы, но чтобы они смогли удержать истину, чернил и бумаги недостаточно. Только камень и металл способны сковать её, только кровь и кожа — обмануть. Я, пожалуй, могла бы записать эту историю кровью на пергаменте.
— Так запишите.
— Для вас?
Страница 1 из 3