Фандом: Гарри Поттер. Как живется после Победы тому, что осталось от близнецов Уизли?
9 мин, 11 сек 13714
Джордж Уизли реалист, трезвый и здравомыслящий человек, и ничто не может этого изменить. Он верит в себя, в силу человеческой мысли и силу духа, в обалденные маггловские штуковины и в магию, а вот в чудеса не верит. Про чудеса — это к Фреду.
Джордж не верит в чудеса, поэтому, когда пасмурным октябрьским вечером двойник в зеркале (двойник, но не близнец, увы) делает ему ручкой и корчит насмешливую рожу — сам, совершенно независимо от воли Джорджа, Джордж не приникает с надеждой к холодному стеклу, не пугается и не удивляется, а думает: «Похоже, я наконец-то свихнулся. Ну, и молодец, давно пора, чо уж там». И идет заваривать чай.
Заваривать чай — это правильное, уизлиугодное дело. Когда Джордж, наотрез отказавшись заселяться в Нору, вернулся в их с Фредом комнатку над магазином в Косом Переулке, он встал было столбом посреди комнаты, оглушенный тем, что больше никогда… а потом развернулся и пошел заваривать чай. И завтрак делать. А потом варить кое-что новенькое и миленькое, девочкам-третьекурсницам должно понравиться.
Он в какой-то степени даже понял маму с ее вечной стряпней и уборкой: пока руки заняты делом, а голова — тем, как это дело сделать и не напортачить в процессе, времени на всякие там страдания не остается. Можно не думать о том, как изменилась твоя жизнь, не замечать, как изменился ты сам, и не спрашивать себя, а какого рожна ты вообще здесь делаешь и какой в этом смысл. Просто действовать и все, раз уж ни на что другое больше не способен.
В том, что он никогда больше не будет прежним, Джордж не сомневался. Это же элементарная арифметика, младенец осилит. Если от двух отнять один, останется один. Один — это меньше, чем два, и ни в коем случае не равно двум. Джордж Уизли в единственном экземпляре вообще никак не равен близнецам Уизли, точка. Сочувствующие могут удалиться рыдать, а Джордж будет варить.
Понимание того, что все не так, как должно быть, настигало, конечно, временами и за работой, когда протягиваешь руку, чтобы взять нарезанных флоббер-червей, и понимаешь, что никто доску-то не подаст так, чтоб было удобнее, и черпак не перехватит, и время за тебя не засечет. Но когда это происходит, некогда думать, некогда зацикливаться, через пять минут как рванет же, если яд пикси не добавить, поэтому все эти моменты Джордж проскакивал относительно благополучно. Вечером можно было отправиться в Нору, или даже отважно прийти домой, заварить чай и сварганить бутербродов, вернуться в пустую комнату, развернуться и пойти заваривать еще какой-нибудь чай, лишь бы не думать и не находиться там… но даже это, в общем, тоже было еще ничего.
Особенно, исключительно погано было по утрам. Каждый раз, пробуждаясь от сна, где их все еще двое, Джордж не помнил, что Фред умер, и говорил «доброе утро», не сомневаясь, что Фред тоже проснулся, они всегда просыпались вместе. Не дождавшись ответа, все понимал и очень хотел сдохнуть тоже. Вот эти пять минут по утрам, это короткое время полной уязвимости, когда не получалось делать вид, что все нормально, были хуже всего. Все остальное время действительно было нормально.
Но Джордж, конечно, с самого начала, с самого первого «доброго утра» в пустоту, знал, что долго так не протянет. Ну люди не живут, если оттяпать от них половину. И он не должен был выжить после такого, а что выжил — так это временно. А как еще. Потому что на самом деле его — целого — нет, а есть кровоточащая по месту среза беспомощная половина человека. Это был совершенно новый для него опыт. Раньше ему казалось, что он мог пережить что угодно. Потому что любое самое страшное«что угодно» можно обстебать, поржать вместе с Фредом и жить дальше — нет, не наплевав на произошедшее и не забыв о нем, а посмотрев на все это и поняв, что да, ситуация поганая, да, могло бы быть и получше, но мы сильнее и можем пережить и не такое. Еще и посмешим всех в процессе, а что же, почему бы нет. Пусть они лучше на нас ругаются, чем скорбят.
Но оказалось, что смеяться в лицо любой беде он мог только с Фредом, а без него он стал таким же беспомощным, как и все остальные, барахтался в своем горе, захлебывался им, сбивался на идиотский страдальческий пафос, стоило остаться в одиночестве. Перед семейством храбрился довольно достоверно, сам толком не понимая, зачем, но вечно роль играть не получалось, себя-то не обманешь, и рано или поздно он переставал делать вид, что все нормально, подходил к зеркалу, пытался уговорить себя представить, что тот, второй, из зеркала, — это Фред, хоть на секунду в это поверить, хоть на миг с ним воссоединиться. Передохнуть от такой жизни. И от неполноценности этой замены, от обиды, что даже так обмануть себя не получается, начинал реветь, как в раннем детстве не ревел. Недолго, конечно. Но и это было, по его меркам, как-то чересчур.
Ругал себя потом, конечно. И так плохо, зачем лишний раз душу травить. Но через некоторое время — раз в пару недель примерно — снова обнаруживал себя перед зеркалом с распухшим носом, позорище.
Джордж не верит в чудеса, поэтому, когда пасмурным октябрьским вечером двойник в зеркале (двойник, но не близнец, увы) делает ему ручкой и корчит насмешливую рожу — сам, совершенно независимо от воли Джорджа, Джордж не приникает с надеждой к холодному стеклу, не пугается и не удивляется, а думает: «Похоже, я наконец-то свихнулся. Ну, и молодец, давно пора, чо уж там». И идет заваривать чай.
Заваривать чай — это правильное, уизлиугодное дело. Когда Джордж, наотрез отказавшись заселяться в Нору, вернулся в их с Фредом комнатку над магазином в Косом Переулке, он встал было столбом посреди комнаты, оглушенный тем, что больше никогда… а потом развернулся и пошел заваривать чай. И завтрак делать. А потом варить кое-что новенькое и миленькое, девочкам-третьекурсницам должно понравиться.
Он в какой-то степени даже понял маму с ее вечной стряпней и уборкой: пока руки заняты делом, а голова — тем, как это дело сделать и не напортачить в процессе, времени на всякие там страдания не остается. Можно не думать о том, как изменилась твоя жизнь, не замечать, как изменился ты сам, и не спрашивать себя, а какого рожна ты вообще здесь делаешь и какой в этом смысл. Просто действовать и все, раз уж ни на что другое больше не способен.
В том, что он никогда больше не будет прежним, Джордж не сомневался. Это же элементарная арифметика, младенец осилит. Если от двух отнять один, останется один. Один — это меньше, чем два, и ни в коем случае не равно двум. Джордж Уизли в единственном экземпляре вообще никак не равен близнецам Уизли, точка. Сочувствующие могут удалиться рыдать, а Джордж будет варить.
Понимание того, что все не так, как должно быть, настигало, конечно, временами и за работой, когда протягиваешь руку, чтобы взять нарезанных флоббер-червей, и понимаешь, что никто доску-то не подаст так, чтоб было удобнее, и черпак не перехватит, и время за тебя не засечет. Но когда это происходит, некогда думать, некогда зацикливаться, через пять минут как рванет же, если яд пикси не добавить, поэтому все эти моменты Джордж проскакивал относительно благополучно. Вечером можно было отправиться в Нору, или даже отважно прийти домой, заварить чай и сварганить бутербродов, вернуться в пустую комнату, развернуться и пойти заваривать еще какой-нибудь чай, лишь бы не думать и не находиться там… но даже это, в общем, тоже было еще ничего.
Особенно, исключительно погано было по утрам. Каждый раз, пробуждаясь от сна, где их все еще двое, Джордж не помнил, что Фред умер, и говорил «доброе утро», не сомневаясь, что Фред тоже проснулся, они всегда просыпались вместе. Не дождавшись ответа, все понимал и очень хотел сдохнуть тоже. Вот эти пять минут по утрам, это короткое время полной уязвимости, когда не получалось делать вид, что все нормально, были хуже всего. Все остальное время действительно было нормально.
Но Джордж, конечно, с самого начала, с самого первого «доброго утра» в пустоту, знал, что долго так не протянет. Ну люди не живут, если оттяпать от них половину. И он не должен был выжить после такого, а что выжил — так это временно. А как еще. Потому что на самом деле его — целого — нет, а есть кровоточащая по месту среза беспомощная половина человека. Это был совершенно новый для него опыт. Раньше ему казалось, что он мог пережить что угодно. Потому что любое самое страшное«что угодно» можно обстебать, поржать вместе с Фредом и жить дальше — нет, не наплевав на произошедшее и не забыв о нем, а посмотрев на все это и поняв, что да, ситуация поганая, да, могло бы быть и получше, но мы сильнее и можем пережить и не такое. Еще и посмешим всех в процессе, а что же, почему бы нет. Пусть они лучше на нас ругаются, чем скорбят.
Но оказалось, что смеяться в лицо любой беде он мог только с Фредом, а без него он стал таким же беспомощным, как и все остальные, барахтался в своем горе, захлебывался им, сбивался на идиотский страдальческий пафос, стоило остаться в одиночестве. Перед семейством храбрился довольно достоверно, сам толком не понимая, зачем, но вечно роль играть не получалось, себя-то не обманешь, и рано или поздно он переставал делать вид, что все нормально, подходил к зеркалу, пытался уговорить себя представить, что тот, второй, из зеркала, — это Фред, хоть на секунду в это поверить, хоть на миг с ним воссоединиться. Передохнуть от такой жизни. И от неполноценности этой замены, от обиды, что даже так обмануть себя не получается, начинал реветь, как в раннем детстве не ревел. Недолго, конечно. Но и это было, по его меркам, как-то чересчур.
Ругал себя потом, конечно. И так плохо, зачем лишний раз душу травить. Но через некоторое время — раз в пару недель примерно — снова обнаруживал себя перед зеркалом с распухшим носом, позорище.
Страница 1 из 3