Фандом: Pandora Hearts. Иногда я на полном серьёзе путаю Элиота с котом, просто потому, что отличия можно по пальцам пересчитать, особенно когда он шипит на меня, а потом отворачивается, как будто прижимает уши, и просит перестать курить всякую гадость. Ну, что я могу с собой поделать, если это помогает расслабиться и перестать замечать искры света, от которых, сколько я себя помню, рябит в глазах? Это, а ещё — его присутствие и убийственная похожесть на кота.
53 мин, 35 сек 16204
То ли от шока, то ли от страха, то ли от осознания потери кого-то важного.
Джеймса много кто любил: начиная от воспитательниц и заканчивая самыми маленькими детьми. Может, он и часто дрался, но вообще — всегда всех радовал. Был заводилой. Я давно думал, что приют сильно изменится после его ухода, но тогда ещё казалось, что остался целый год, и все успеют смириться, а в реальности всё произошло слишком быстро.
Мы заходим, я ожидаю услышать тишину, но вместо этого слышу звуки жизни. Слышу, как гремят тарелки и шумит вода на кухне, потому что дверь открыта; слышу, как в дальней комнате кто-то весело визжит; слышу топот босых детских ног по деревянному полу.
К нам выбегают дети, общительная их часть: Филипп в первых рядах. В последний раз, когда мы его видели, он был здесь впервые и вёл себя странно, а сегодня он здесь свой. Филипп обнимает мои ноги, потому что у нас слишком большая разница в росте. Я взъерошиваю волосы у него на макушке. Осматриваю его и остальных. Никто не выглядит заплаканным или просто слишком печальным, но все какие-то неловкие, словно не на своём месте.
Спрашиваю:
— Как вы?
Улыбаются все, как один, а под улыбками какая-то подавленность, неуверенность. Вздыхаю. Элиот цокает языком, смотря куда-то вбок. Чувствую, что он нервничает. Я тоже нервничаю. Иногда я думаю: они же так похожи на обычных детей. Почему они вынуждены быть здесь, чёрт знает где? Хочется сгрести их в охапку и увезти. Куда — не знаю, но, кажется, если не увезёшь, случится что-то плохое.
Зря я так думаю, озвучил бы вслух — Элиот бы мне по голове настучал. Я знаю, он верит, что всё будет хорошо, что всегда со всем можно справиться, если не отворачиваться и всегда осознавать: кто ты, что ты, где ты. Наверное, он был бы прав, если бы все в мире думали так, как он.
Несмотря на всю неловкость, по детям не скажешь, что кто-то умер. Наверное, младшие ещё толком не осознали, что такое смерть. Старших мы почти не видим. Они горюют? Просто заперлись в клетках своих болезней? Сквозь толстые стёкла и густую чёлку мне не видны крупные жёлтые искры, но в этом месте я чувствую их просто так, даже не видя. У других — тоже так? Я не знаю.
Мы долго возимся. Разговариваем, играем. Я чувствую себя не то глупым, соприкасаясь со всеми этими детьми, не то спасённым, видя, что они продолжают жить и что с уходом Джеймса почти ничего не изменилось. Один вопрос сверлит меня: должно ли было что-то измениться? — но я его игнорирую.
Вечером детей уводят от нас в столовую, ужинать. Воспитательница предлагает нам зайти к ней в кабинет и перекусить хотя бы чаем. Элиот потерянно кивает, а потом пять минут подряд мешает в чашке единственную ложку сахара. Я знаю, что он устойчивый, с ним ничего не случится, и он просто задумался, но выглядит это жутко. Он спрашивает:
— Уже решили, что делать с телом?
Воспитательница вздыхает.
— В ближайшем городке есть крематорий.
— По финансам укладываетесь? Дело не завели?
Воспитательница начинает что-то уточнять, и я, тихо извинившись, выскальзываю из кабинета. Это всё технические вопросы, Элиот сам справится. Он намного сильнее, чем кажется, когда смотришь в застывшие глаза или на пальцы, едва-едва держащие сигарету.
Ноги приводят меня в библиотеку. Свет уже выключен, и я тоже его не включаю, на ощупь пробираюсь в дальний угол. Инстинктивно, на автомате — и так же падаю в этот самый угол, прямо на пол, прирастая спиной к книжному шкафу. Неизбежный ритуал.
Элиот находит меня через полчаса. Светит вспышкой телефона прямо в глаза, так что я зарываюсь носом в колени, пытаясь спрятаться.
— Надо же, без книжки, — это он пытается съехидничать. Судя по голосу, успокоился. Когда надо действовать, он быстро успокаивается.
— Думаю, может, можно было бы откатить время назад. И я бы сидел, как сейчас, и ты бы стоял, как сейчас, и мы бы опять поспорили. Интересно сравнить, стал ли ты сейчас менее упрямым придурком.
У Элиота дёргается глаз. Если честно, я не вижу этого в темноте, но я знаю.
— Спор я тебе сейчас и так устрою! — Судя по шуршанию, показательно закатывает рукава. Тихо фыркаю.
— Она же тебе не наливала, да? Поехали домой.
Элиот остывает. В тусклом свете из окна смутно угадываются его движения: поводит головой, поправляет ворот рубашки, трёт виски. Хмурится, наверное. Кот, замерший перед прыжком, а потом и вовсе передумавший прыгать.
— Поехали.
Про Джеймса мы больше не говорим.
Дома Элиот забивается на балкон: курить. Быстро, как молния, от двери до балкона — через всю квартиру. Так быстро двигаться умеют только кошки.
Я — в противоположность ему — раздеваюсь медленно и неохотно. Бросаю одежду на кушетке в коридоре, почти голый иду в ванную. Стоя к зеркалу вполоборота, осторожно снимаю с лопатки кусок пелёнки. С обратной стороны всё измазано чернилами.
Джеймса много кто любил: начиная от воспитательниц и заканчивая самыми маленькими детьми. Может, он и часто дрался, но вообще — всегда всех радовал. Был заводилой. Я давно думал, что приют сильно изменится после его ухода, но тогда ещё казалось, что остался целый год, и все успеют смириться, а в реальности всё произошло слишком быстро.
Мы заходим, я ожидаю услышать тишину, но вместо этого слышу звуки жизни. Слышу, как гремят тарелки и шумит вода на кухне, потому что дверь открыта; слышу, как в дальней комнате кто-то весело визжит; слышу топот босых детских ног по деревянному полу.
К нам выбегают дети, общительная их часть: Филипп в первых рядах. В последний раз, когда мы его видели, он был здесь впервые и вёл себя странно, а сегодня он здесь свой. Филипп обнимает мои ноги, потому что у нас слишком большая разница в росте. Я взъерошиваю волосы у него на макушке. Осматриваю его и остальных. Никто не выглядит заплаканным или просто слишком печальным, но все какие-то неловкие, словно не на своём месте.
Спрашиваю:
— Как вы?
Улыбаются все, как один, а под улыбками какая-то подавленность, неуверенность. Вздыхаю. Элиот цокает языком, смотря куда-то вбок. Чувствую, что он нервничает. Я тоже нервничаю. Иногда я думаю: они же так похожи на обычных детей. Почему они вынуждены быть здесь, чёрт знает где? Хочется сгрести их в охапку и увезти. Куда — не знаю, но, кажется, если не увезёшь, случится что-то плохое.
Зря я так думаю, озвучил бы вслух — Элиот бы мне по голове настучал. Я знаю, он верит, что всё будет хорошо, что всегда со всем можно справиться, если не отворачиваться и всегда осознавать: кто ты, что ты, где ты. Наверное, он был бы прав, если бы все в мире думали так, как он.
Несмотря на всю неловкость, по детям не скажешь, что кто-то умер. Наверное, младшие ещё толком не осознали, что такое смерть. Старших мы почти не видим. Они горюют? Просто заперлись в клетках своих болезней? Сквозь толстые стёкла и густую чёлку мне не видны крупные жёлтые искры, но в этом месте я чувствую их просто так, даже не видя. У других — тоже так? Я не знаю.
Мы долго возимся. Разговариваем, играем. Я чувствую себя не то глупым, соприкасаясь со всеми этими детьми, не то спасённым, видя, что они продолжают жить и что с уходом Джеймса почти ничего не изменилось. Один вопрос сверлит меня: должно ли было что-то измениться? — но я его игнорирую.
Вечером детей уводят от нас в столовую, ужинать. Воспитательница предлагает нам зайти к ней в кабинет и перекусить хотя бы чаем. Элиот потерянно кивает, а потом пять минут подряд мешает в чашке единственную ложку сахара. Я знаю, что он устойчивый, с ним ничего не случится, и он просто задумался, но выглядит это жутко. Он спрашивает:
— Уже решили, что делать с телом?
Воспитательница вздыхает.
— В ближайшем городке есть крематорий.
— По финансам укладываетесь? Дело не завели?
Воспитательница начинает что-то уточнять, и я, тихо извинившись, выскальзываю из кабинета. Это всё технические вопросы, Элиот сам справится. Он намного сильнее, чем кажется, когда смотришь в застывшие глаза или на пальцы, едва-едва держащие сигарету.
Ноги приводят меня в библиотеку. Свет уже выключен, и я тоже его не включаю, на ощупь пробираюсь в дальний угол. Инстинктивно, на автомате — и так же падаю в этот самый угол, прямо на пол, прирастая спиной к книжному шкафу. Неизбежный ритуал.
Элиот находит меня через полчаса. Светит вспышкой телефона прямо в глаза, так что я зарываюсь носом в колени, пытаясь спрятаться.
— Надо же, без книжки, — это он пытается съехидничать. Судя по голосу, успокоился. Когда надо действовать, он быстро успокаивается.
— Думаю, может, можно было бы откатить время назад. И я бы сидел, как сейчас, и ты бы стоял, как сейчас, и мы бы опять поспорили. Интересно сравнить, стал ли ты сейчас менее упрямым придурком.
У Элиота дёргается глаз. Если честно, я не вижу этого в темноте, но я знаю.
— Спор я тебе сейчас и так устрою! — Судя по шуршанию, показательно закатывает рукава. Тихо фыркаю.
— Она же тебе не наливала, да? Поехали домой.
Элиот остывает. В тусклом свете из окна смутно угадываются его движения: поводит головой, поправляет ворот рубашки, трёт виски. Хмурится, наверное. Кот, замерший перед прыжком, а потом и вовсе передумавший прыгать.
— Поехали.
Про Джеймса мы больше не говорим.
Дома Элиот забивается на балкон: курить. Быстро, как молния, от двери до балкона — через всю квартиру. Так быстро двигаться умеют только кошки.
Я — в противоположность ему — раздеваюсь медленно и неохотно. Бросаю одежду на кушетке в коридоре, почти голый иду в ванную. Стоя к зеркалу вполоборота, осторожно снимаю с лопатки кусок пелёнки. С обратной стороны всё измазано чернилами.
Страница 4 из 14