Фандом: Гарри Поттер. Иногда нам в жизни нужно больше того, что может в ней быть. И кто сказал, что нельзя иметь всё и сразу? Кто сказал — тому и нельзя. А Гермиона такого никогда не говорила и даже не думала. Ну а для Скабиора эта мысль вообще слишком сложна.
52 мин, 34 сек 1102
И не только поцеловал, — он подмигнул ей, вновь уворачиваясь от брошенного ею малинового луча.
Она попадает в какой-то момент — Экспелиармусом — он отлетает к стене, ударяется о неё спиной, падает, перекатывается и неожиданно легко вскакивает; вновь выставляет щитовые чары и говорит, слегка задыхаясь:
— Определённо не только! Горячие женщины сводят меня с ума!
Она швыряет в него Ступефай — но промахивается, он отвечает ей тем же, с таким же в точности результатом… у них завязывается настоящая магическая дуэль, и она, совершенно в какой-то момент разъярившись, кричит и бьёт его Круциатусом.
И промахивается, по счастью, и сама пугается того, что только что сделала — и этой секундной заминки хватает, чтобы он кинулся к ней, схватил за руку и… аппарировал прямо в свою избушку, где повалил её на пол — прямо на грязный, покрытый неровными досками пол и начал молча срывать одежду, целуя так жёстко и глубоко, что ей было почти что больно.
А она… не сопротивлялась.
Вообще.
Только глядела на него широко распахнутыми глазами, с изумлением и восторгом чувствуя то, чего не ощущала, кажется, ещё с первой беременности — горячее, животное возбуждение и… свободу. Помнится, в какой-то момент она засмеялась — и продолжала смеяться, подставляя лицо и шею его жадным, нахальным губам, слушая, как рвётся дорогая неяркая ткань её такой приличной одежды, как звенят на полу выброшенные им шпильки, сдерживающие ее непокорные волосы… Он даже и не подумал её ласкать: его пальцы — жёсткие, властные, быстрые — почти сразу оказались между её ног, и то, что он делал там, заставило, наконец, её закричать — впервые в жизни по такому простому поводу.
Никогда прежде она не позволяла себе криков в постели. Стонать — стонала, бывало; она знала, когда это уместно, но чтобы кричать — никогда.
Он тоже кричал, вместе с ней — хотя его крик больше походил на рычание, но не пугающее, а страстное, голодное и довольное. Они не говорили друг другу ни слова — и боги, как же это было прекрасно, не слышать ничего, кроме тех естественных звуков, что издавали их тела, соприкасаясь, или что вырывались невольно из их ртов.
И никаких обрыдших, набивших оскомину слов.
А ещё оказалось, что можно не думать. Вообще не думать, совсем — ни о чём, и даже не ни о чём — ни о ком. Не думать, что чувствует тот, другой, какой он видит тебя, как, что и когда прошептать ему на ухо, как выгнуться так, чтобы ему было особенно хорошо, как, как… Здесь и сейчас — не было вообще никаких мыслей, ничего не было, кроме внезапно громко заявившего о себе тела, каждый дюйм которого сейчас словно проснулся и требовал самого элементарного, чего может требовать плоть — жизни.
И человек, что был с нею сейчас, телу её эту жизнь давал.
Как и когда они заснули в тот раз — она не запомнила. Помнила, как лежали в какой-то момент в изнеможении, переплетя конечности и тела так, что невозможно было понять, где есть чьё, помнила, как чувствовала его неожиданно приятное, чистое дыхание на своей щеке и шее, помнила, как он в какой-то момент положил её на кровать — очень узкую, где они вдвоём смогли поместиться только повернувшись на бок и обнявшись… а потом уже пришло утро, серое осеннее утро с дождём и неярким светом. Она помнила, как выбралась осторожно из-под его тяжёлой руки, как задрожала, вылезая из-под толстого тёплого одеяла, как собирала по всему полу одежду — очень тихо, стараясь не разбудить его, не зная ещё, что разбудить случайно её странного любовника практически невозможно, настолько крепко он всегда спал после их с ней ночей. Но в то утро она вообще ничего про него не знала — и ходила на цыпочках, и невербально чинила одежду…
И знала уже, уходя, что вернётся. И будет возвращаться сюда снова и снова.
Каждый год в конце октября она ходит по магазинам, покупая рождественские подарки — заранее и по списку, который держит всегда в голове.
Последним пунктом в нём стоит шёлковый палантин. Она очень придирчиво выбирает его — каждый раз разный, но обязательно тонкий, холодно и сухо шуршащий, а купив, наконец, носит его на себе каждый день на работу всю предрождественскую неделю — но не на шее, а на теле, сооружая из него каждое утро в ванной некоторое подобие нижнего платья, благо немного магии помогают ей сделать его совершенно незаметным под повседневной одеждой.
А потом, в один из дней между Рождеством и Новым годом, она на пару часов исчезает из дома — как часто делает в эти дни, потому в праздники всегда всё заканчивается в самый неподходящий момент: сладости, продукты, игрушки… но на сей раз она сперва аппарирует в маленький домик на островах. Ненадолго. Там всегда в эти дни пусто — но на кровати она каждый раз находит одно и то же: очередной флакон матового стекла в форме слегка выгнутого прямоугольника с золотой пробкой, и оставляет вместо него палантин, сворачивая тот в прямоугольник такого же размера и засовывая под подушку, чтобы не выветрить запах.
Она попадает в какой-то момент — Экспелиармусом — он отлетает к стене, ударяется о неё спиной, падает, перекатывается и неожиданно легко вскакивает; вновь выставляет щитовые чары и говорит, слегка задыхаясь:
— Определённо не только! Горячие женщины сводят меня с ума!
Она швыряет в него Ступефай — но промахивается, он отвечает ей тем же, с таким же в точности результатом… у них завязывается настоящая магическая дуэль, и она, совершенно в какой-то момент разъярившись, кричит и бьёт его Круциатусом.
И промахивается, по счастью, и сама пугается того, что только что сделала — и этой секундной заминки хватает, чтобы он кинулся к ней, схватил за руку и… аппарировал прямо в свою избушку, где повалил её на пол — прямо на грязный, покрытый неровными досками пол и начал молча срывать одежду, целуя так жёстко и глубоко, что ей было почти что больно.
А она… не сопротивлялась.
Вообще.
Только глядела на него широко распахнутыми глазами, с изумлением и восторгом чувствуя то, чего не ощущала, кажется, ещё с первой беременности — горячее, животное возбуждение и… свободу. Помнится, в какой-то момент она засмеялась — и продолжала смеяться, подставляя лицо и шею его жадным, нахальным губам, слушая, как рвётся дорогая неяркая ткань её такой приличной одежды, как звенят на полу выброшенные им шпильки, сдерживающие ее непокорные волосы… Он даже и не подумал её ласкать: его пальцы — жёсткие, властные, быстрые — почти сразу оказались между её ног, и то, что он делал там, заставило, наконец, её закричать — впервые в жизни по такому простому поводу.
Никогда прежде она не позволяла себе криков в постели. Стонать — стонала, бывало; она знала, когда это уместно, но чтобы кричать — никогда.
Он тоже кричал, вместе с ней — хотя его крик больше походил на рычание, но не пугающее, а страстное, голодное и довольное. Они не говорили друг другу ни слова — и боги, как же это было прекрасно, не слышать ничего, кроме тех естественных звуков, что издавали их тела, соприкасаясь, или что вырывались невольно из их ртов.
И никаких обрыдших, набивших оскомину слов.
А ещё оказалось, что можно не думать. Вообще не думать, совсем — ни о чём, и даже не ни о чём — ни о ком. Не думать, что чувствует тот, другой, какой он видит тебя, как, что и когда прошептать ему на ухо, как выгнуться так, чтобы ему было особенно хорошо, как, как… Здесь и сейчас — не было вообще никаких мыслей, ничего не было, кроме внезапно громко заявившего о себе тела, каждый дюйм которого сейчас словно проснулся и требовал самого элементарного, чего может требовать плоть — жизни.
И человек, что был с нею сейчас, телу её эту жизнь давал.
Как и когда они заснули в тот раз — она не запомнила. Помнила, как лежали в какой-то момент в изнеможении, переплетя конечности и тела так, что невозможно было понять, где есть чьё, помнила, как чувствовала его неожиданно приятное, чистое дыхание на своей щеке и шее, помнила, как он в какой-то момент положил её на кровать — очень узкую, где они вдвоём смогли поместиться только повернувшись на бок и обнявшись… а потом уже пришло утро, серое осеннее утро с дождём и неярким светом. Она помнила, как выбралась осторожно из-под его тяжёлой руки, как задрожала, вылезая из-под толстого тёплого одеяла, как собирала по всему полу одежду — очень тихо, стараясь не разбудить его, не зная ещё, что разбудить случайно её странного любовника практически невозможно, настолько крепко он всегда спал после их с ней ночей. Но в то утро она вообще ничего про него не знала — и ходила на цыпочках, и невербально чинила одежду…
И знала уже, уходя, что вернётся. И будет возвращаться сюда снова и снова.
Каждый год в конце октября она ходит по магазинам, покупая рождественские подарки — заранее и по списку, который держит всегда в голове.
Последним пунктом в нём стоит шёлковый палантин. Она очень придирчиво выбирает его — каждый раз разный, но обязательно тонкий, холодно и сухо шуршащий, а купив, наконец, носит его на себе каждый день на работу всю предрождественскую неделю — но не на шее, а на теле, сооружая из него каждое утро в ванной некоторое подобие нижнего платья, благо немного магии помогают ей сделать его совершенно незаметным под повседневной одеждой.
А потом, в один из дней между Рождеством и Новым годом, она на пару часов исчезает из дома — как часто делает в эти дни, потому в праздники всегда всё заканчивается в самый неподходящий момент: сладости, продукты, игрушки… но на сей раз она сперва аппарирует в маленький домик на островах. Ненадолго. Там всегда в эти дни пусто — но на кровати она каждый раз находит одно и то же: очередной флакон матового стекла в форме слегка выгнутого прямоугольника с золотой пробкой, и оставляет вместо него палантин, сворачивая тот в прямоугольник такого же размера и засовывая под подушку, чтобы не выветрить запах.
Страница 13 из 14