Фандом: Шерлок Холмс и Доктор Ватсон. «Судьба долго миловала меня и вот, когда я почти достиг тридцатилетнего рубежа, догнала и поразила в сердце — самым изощрённым образом».
32 мин, 30 сек 6761
Волнения вчерашнего вечера совсем лишили меня сна. Я задремал лишь под утро, а когда проснулся и открыл глаза, то не мог понять, который час — туман за окном стоял сплошной пеленой. Право же, он показался мне символичным явлением. Принято говорить о неясном будущем, туманном будущем, а для меня это будущее сейчас сосредоточилось в ближайших — даже не часах, а минутах, когда мне предстояло спуститься вниз и встретиться лицом к лицу с Холмсом. Я жаждал этой встречи — и боялся её.
Если бы не врачебная сознательность, ещё не окончательно потерянная, я бы выпил пару глоточков бренди — для храбрости и для успокоения расшалившихся нервов. Но будь у меня пациенты, я бы такое им не советовал. Это смешно, но даже под Майвандом я так не боялся. Что такое афганская пуля в сравнении с вполне вероятной возможностью, что Холмс уже успел пожалеть о вчерашнем разговоре?
Брился я аккуратно, боясь порезаться от волнения. Ополоснув и вытерев лицо, я уставился на себя в зеркало поверх полотенца, чувствуя, что ещё немного, и я начну диалог со своим отражением.
Судьба долго миловала меня и вот, когда я почти достиг тридцатилетнего рубежа, догнала и поразила в сердце — самым изощрённым образом.
Лето пролетело незаметно. Холмс не скучал — у него хватало работы. Теперь, зная его лучше, я смог убедиться: он ничуть не преувеличивал, когда говорил, что иногда может распутать загадку, не выходя из комнаты. Особенно это касалось дел, с которыми к нему обращались инспектора Скотланд-Ярда, имевшие на руках и факты, и свидетельские показания — большой простор для логических выводов. Дважды за лето мы выезжали с Холмсом из Лондона в провинцию — разумеется, по делам. В такую чудесную погоду, вырвавшись из задымлённой столицы, совсем не хотелось соприкасаться с человеческими грехами и преступлениями, и даже мой азарт, который вспыхивал всякий раз, когда Холмс приглашал присоединиться к нему в расследованиях, немного утихал, стоило вдохнуть чудесного воздуха какой-нибудь йоркширской глубинки. В Бабвите по окончании дела я не выдержал и осторожно намекнул Холмсу, что в деревне имеются кое-какие достопримечательности: Дервентский мост и Церковь Всех Святых, где ещё местами сохранилась кладка двенадцатого века. Холмс был неравнодушен к древностям, так что я мог надеяться, что он согласится задержаться в Бабвите хотя бы на пару дней. Но два дня растянулись на целую неделю, и даже зарядившие дожди не прогнали нас в Лондон. Дождавшись, когда выглянет солнце, мы надевали сапоги и отправлялись мужественно месить грязь просёлочных дорог. Поля, сохранившиеся кое-где рощи, зелёные берега тихого Дервента — всё это даже Холмса заставило ненадолго забыть о преступном мире Лондона. Глядя на всплески и круги на воде, я мог только предаваться мечтам о рыбалке, понимая, что беспокойной натуре Холмса блуждание с удочкой вдоль берега вряд ли придётся по душе.
Почувствовав к концу недели, что мой друг начал скучать, я первым предложил ему вернуться в Лондон. Работа работой, а по скрипке Холмс определённо истосковался. Он никогда не брал её с собой в дорогу, и мне начинало казаться, что в его истории о чудесном обретении Страдивариуса в антикварном магазине за смехотворную цену есть большая доля истины. Недельный отдых настроил Холмса на задумчивый лад: по вечерам он играл что-то незнакомое мне. В этой музыке было столько лирики; я решил, что мой друг привык ко мне и больше не прячет собственные сочинения. Обычно он играл их, когда оставался один в комнате, а мне удавалось лишь изредка подслушать. Когда Холмс однажды признался, что играл свою мелодию, на его лице отразилась такая комичная мрачность, что я еле удержался от улыбки. Ещё бы! Он так пестовал образ холодного логика, а его сочинения иногда звучали откровенно сентиментально…
— Это ваше? — спросил я с надеждой.
— Что вы! — рассмеялся он. — Таланта я не лишён, но всё же не гений, как Берлиоз.
— Берлиоз? — не поверил я. — Этот гремящий оркестром мизантроп?
— У него есть прекрасные песни, ничуть не уступающие песням вашего любимого Мендельсона.
— Не надо сравнивать, — весело возразил я. — Мендельсон — это святое.
— Но почему именно он? — усмехнулся Холмс.
— А почему Вагнер? Разве можно объяснить разумом свои симпатии и привязанности?
— Туше. Ни объяснить, ни предугадать их появление, — он нахмурился, но тут же нервно проиграл пару аккордов, как будто ставил точку в разговоре.
Три месяца я плыл по течению и был совершенно счастлив. Казалось, что лето и так коротко, и незачем портить прекрасные дни — всё равно они уйдут в небытие. К чему омрачать их ненужными раздумьями? А подумать стоило. В сущности, я ведь бездельничал — средств на жизнь мне вполне хватало, а роль спутника и летописца Холмса давала ощущение занятости, наполненности жизни. Он сказал, что не руководствовался соображениями пользы, когда приглашал меня присоединиться к нему.
Если бы не врачебная сознательность, ещё не окончательно потерянная, я бы выпил пару глоточков бренди — для храбрости и для успокоения расшалившихся нервов. Но будь у меня пациенты, я бы такое им не советовал. Это смешно, но даже под Майвандом я так не боялся. Что такое афганская пуля в сравнении с вполне вероятной возможностью, что Холмс уже успел пожалеть о вчерашнем разговоре?
Брился я аккуратно, боясь порезаться от волнения. Ополоснув и вытерев лицо, я уставился на себя в зеркало поверх полотенца, чувствуя, что ещё немного, и я начну диалог со своим отражением.
Судьба долго миловала меня и вот, когда я почти достиг тридцатилетнего рубежа, догнала и поразила в сердце — самым изощрённым образом.
Лето пролетело незаметно. Холмс не скучал — у него хватало работы. Теперь, зная его лучше, я смог убедиться: он ничуть не преувеличивал, когда говорил, что иногда может распутать загадку, не выходя из комнаты. Особенно это касалось дел, с которыми к нему обращались инспектора Скотланд-Ярда, имевшие на руках и факты, и свидетельские показания — большой простор для логических выводов. Дважды за лето мы выезжали с Холмсом из Лондона в провинцию — разумеется, по делам. В такую чудесную погоду, вырвавшись из задымлённой столицы, совсем не хотелось соприкасаться с человеческими грехами и преступлениями, и даже мой азарт, который вспыхивал всякий раз, когда Холмс приглашал присоединиться к нему в расследованиях, немного утихал, стоило вдохнуть чудесного воздуха какой-нибудь йоркширской глубинки. В Бабвите по окончании дела я не выдержал и осторожно намекнул Холмсу, что в деревне имеются кое-какие достопримечательности: Дервентский мост и Церковь Всех Святых, где ещё местами сохранилась кладка двенадцатого века. Холмс был неравнодушен к древностям, так что я мог надеяться, что он согласится задержаться в Бабвите хотя бы на пару дней. Но два дня растянулись на целую неделю, и даже зарядившие дожди не прогнали нас в Лондон. Дождавшись, когда выглянет солнце, мы надевали сапоги и отправлялись мужественно месить грязь просёлочных дорог. Поля, сохранившиеся кое-где рощи, зелёные берега тихого Дервента — всё это даже Холмса заставило ненадолго забыть о преступном мире Лондона. Глядя на всплески и круги на воде, я мог только предаваться мечтам о рыбалке, понимая, что беспокойной натуре Холмса блуждание с удочкой вдоль берега вряд ли придётся по душе.
Почувствовав к концу недели, что мой друг начал скучать, я первым предложил ему вернуться в Лондон. Работа работой, а по скрипке Холмс определённо истосковался. Он никогда не брал её с собой в дорогу, и мне начинало казаться, что в его истории о чудесном обретении Страдивариуса в антикварном магазине за смехотворную цену есть большая доля истины. Недельный отдых настроил Холмса на задумчивый лад: по вечерам он играл что-то незнакомое мне. В этой музыке было столько лирики; я решил, что мой друг привык ко мне и больше не прячет собственные сочинения. Обычно он играл их, когда оставался один в комнате, а мне удавалось лишь изредка подслушать. Когда Холмс однажды признался, что играл свою мелодию, на его лице отразилась такая комичная мрачность, что я еле удержался от улыбки. Ещё бы! Он так пестовал образ холодного логика, а его сочинения иногда звучали откровенно сентиментально…
— Это ваше? — спросил я с надеждой.
— Что вы! — рассмеялся он. — Таланта я не лишён, но всё же не гений, как Берлиоз.
— Берлиоз? — не поверил я. — Этот гремящий оркестром мизантроп?
— У него есть прекрасные песни, ничуть не уступающие песням вашего любимого Мендельсона.
— Не надо сравнивать, — весело возразил я. — Мендельсон — это святое.
— Но почему именно он? — усмехнулся Холмс.
— А почему Вагнер? Разве можно объяснить разумом свои симпатии и привязанности?
— Туше. Ни объяснить, ни предугадать их появление, — он нахмурился, но тут же нервно проиграл пару аккордов, как будто ставил точку в разговоре.
Три месяца я плыл по течению и был совершенно счастлив. Казалось, что лето и так коротко, и незачем портить прекрасные дни — всё равно они уйдут в небытие. К чему омрачать их ненужными раздумьями? А подумать стоило. В сущности, я ведь бездельничал — средств на жизнь мне вполне хватало, а роль спутника и летописца Холмса давала ощущение занятости, наполненности жизни. Он сказал, что не руководствовался соображениями пользы, когда приглашал меня присоединиться к нему.
Страница 1 из 9