Фандом: One Piece. AU. Агентство Пинкертона. Девятый отдел для особых поручений. В тихом омуте, уж право слово, наверняка полным-полно чертей.
76 мин, 36 сек 3360
Хриплый вой толпы за пределами освещённого ринга, слившись в единый немелодичный звон разорвавшейся струны, дерёт уши и пробирается под кожу колючей ноющей дрожью, а Луччи, выпрямившись, отирает разбитый рот кое-как, лишь бы перестало течь с подбородка на шею мокрое и горячее, обирает выплевшиеся пряди наспех и равнодушно смотрит на противника, сломленного и скорчившегося, стонущего от боли — Луччи слушает хрипы, улыбается и вспоминает, как его кулак с хрустом продавил рёбра под лёгким; как же слабо человеческое тело, даже такое, как у Минотавра — смешно… Что уж говорить об остальных?
Судья говорит что-то, кричит вслед, а Луччи уже понимает, что сил развернуться уже почти нет, что спина, некогда изувеченная свинцом до кости и превращённая в сплошной шрам, снова начинает ныть, что он спотыкается, а ступени так ненадёжны — и медленно проваливается в красный, застлавший глаза болью мутный, разодранный в багровое полумрак, испытывая нахлынувший прилив удовлетворения: давно не было так сложно — и так весело. Давно Роб Луччи за свои девятнадцать лет не уставал настолько, чтобы упасть — а в его девятнадцати годах столько всего спрессовано, сколько и за девяносто у иного не случится.
Мокрая усталая темнота, как наваленное на голову зимнее одеяло, заглушает вопли людей, пришедших взглянуть на бой.
Кто-то, подхватив наспех под плечи, оттаскивает его от заграждения и, уложив, поддерживает голову, хлёстко бьёт по щекам раз-другой и громко, требовательно зовёт врача; Луччи морщится — ушам больно от резкого окрика, щёки горят, во рту солоно отдаёт привкусом железа, а ссадины щиплет потом и свежей кровью, но пошевелиться совершенно нет сил.
— Чёрт подери, отстань! Он уже не борец на твоём ринге, сука! Это мой человек, ясно?
Руки того, кто вытащил его, остро и терпко пахнут дегтярным мылом, молоком и сигаретами.
Луччи не любит прикосновений больных людей ещё больше, чем не любит просто чужие касания и контакты, но сейчас шестое чувство молчит, измученное и уставшее, свернувшись внутри тихо.
— Так и будете меня держать… сэр? — впервые на «вы», почти шёпотом, еле слышно — только колко отдаётся в висок каждое слово — спрашивает Луччи, тяжело и рвано дыша.
— Да, буду. — У Спандама худые и прохладные, утешающе вытягивающие из потери сознания руки. — Коли хочешь знать, если ты загнёшься, меня никто по голове не погладит.
Луччи молча сворачивается на жёстком полу в полуклубок, зябко поджимая ноги и по-кошачьи подставляясь взлохмаченной головой поудобнее.
— Эй, доктор, вон ты где! Потом выигрыш заберёшь! Нашатырь есть? Поди сюда, живо!
Яблоня у дорожки всё так же высока, пышна, неуклюжа и раскидиста, как и много лет назад, а чумазая курносая девочка лет пяти, тараща круглые глаза и приоткрыв мокрый рот, изучает пришедшего чужака взглядом, обняв грубый ствол в старой потрескавшейся коре; ну, было бы глупо, если бы что-то изменилось, жмёт Луччи плечами, осторожно отодвигает засов и, отперев ворота — можно и снаружи, если знать секрет, — привычно ступает на территорию приюта, поправив рюкзак на плечах.
— Эй, дядя, сюда нельзя так! Надо коменданту сказать сначала! — Девочка очень плохо выговаривает букву «с»: передних молочных зубов у неё нет.
— Мне можно.
— Я закричу! — Пожалуй, «р» у неё тоже получается не больно хорошо.
— Нянька Кет здесь?
— А?
— Фру Катлина Шеффилд, — сухо и резко, как на допросе, поясняет Луччи, сунув руки в карманы и перекатывая под ботинком зелёное незрелое яблоко. — Она здесь?
Девочка, озадачившись, озаряется и бойко тычет пальцем в сторону столовой.
— Варят на кухне варенье с фру Линдой.
— А комендант кто? До сих пор господин Матиас Андерс?
— Ему дядя Карл помогает. У господина Андерса нога болеет.
Аукнулась, значит, гражданская чернявому грубияну-коменданту в потёртой фуражке.
— Не хворать.
Луччи идёт привычным широким мягким шагом к кухне; волосы, наказание непокорное, опять почти расплелись, и прядь щекочет глаза, — мужчина, стянув резинку на запястье, ловко закручивает их наново.
— Дя-адь! — Голос у девочки писклявый и звонкий. — Я няне пожа-а-алюсь!
— И жалься. Не к вам пришёл.
Белый голубь, налетавшись, привычно вцепляется когтями в плечо.
Здесь спокойно — смеха, шума и пёстрой капризной возни не слышно, даже никто из ребят постарше не жуёт табак под забором, — послеобеденный тихий час, судя по памяти и времени на наручных часах; всё рядом такое знакомое, что хочется протереть глаза — явь это или нет, словно время отмотало с десяток лет назад.
Судья говорит что-то, кричит вслед, а Луччи уже понимает, что сил развернуться уже почти нет, что спина, некогда изувеченная свинцом до кости и превращённая в сплошной шрам, снова начинает ныть, что он спотыкается, а ступени так ненадёжны — и медленно проваливается в красный, застлавший глаза болью мутный, разодранный в багровое полумрак, испытывая нахлынувший прилив удовлетворения: давно не было так сложно — и так весело. Давно Роб Луччи за свои девятнадцать лет не уставал настолько, чтобы упасть — а в его девятнадцати годах столько всего спрессовано, сколько и за девяносто у иного не случится.
Мокрая усталая темнота, как наваленное на голову зимнее одеяло, заглушает вопли людей, пришедших взглянуть на бой.
Кто-то, подхватив наспех под плечи, оттаскивает его от заграждения и, уложив, поддерживает голову, хлёстко бьёт по щекам раз-другой и громко, требовательно зовёт врача; Луччи морщится — ушам больно от резкого окрика, щёки горят, во рту солоно отдаёт привкусом железа, а ссадины щиплет потом и свежей кровью, но пошевелиться совершенно нет сил.
— Чёрт подери, отстань! Он уже не борец на твоём ринге, сука! Это мой человек, ясно?
Руки того, кто вытащил его, остро и терпко пахнут дегтярным мылом, молоком и сигаретами.
Луччи не любит прикосновений больных людей ещё больше, чем не любит просто чужие касания и контакты, но сейчас шестое чувство молчит, измученное и уставшее, свернувшись внутри тихо.
— Так и будете меня держать… сэр? — впервые на «вы», почти шёпотом, еле слышно — только колко отдаётся в висок каждое слово — спрашивает Луччи, тяжело и рвано дыша.
— Да, буду. — У Спандама худые и прохладные, утешающе вытягивающие из потери сознания руки. — Коли хочешь знать, если ты загнёшься, меня никто по голове не погладит.
Луччи молча сворачивается на жёстком полу в полуклубок, зябко поджимая ноги и по-кошачьи подставляясь взлохмаченной головой поудобнее.
— Эй, доктор, вон ты где! Потом выигрыш заберёшь! Нашатырь есть? Поди сюда, живо!
Яблоки
Теперешняя миля с лишком от станции до посёлка и приюта, по дороге через поля и хутора, — давно уже не то, что миля прежде, и Хаттори довольно урчит от свежего воздуха.Яблоня у дорожки всё так же высока, пышна, неуклюжа и раскидиста, как и много лет назад, а чумазая курносая девочка лет пяти, тараща круглые глаза и приоткрыв мокрый рот, изучает пришедшего чужака взглядом, обняв грубый ствол в старой потрескавшейся коре; ну, было бы глупо, если бы что-то изменилось, жмёт Луччи плечами, осторожно отодвигает засов и, отперев ворота — можно и снаружи, если знать секрет, — привычно ступает на территорию приюта, поправив рюкзак на плечах.
— Эй, дядя, сюда нельзя так! Надо коменданту сказать сначала! — Девочка очень плохо выговаривает букву «с»: передних молочных зубов у неё нет.
— Мне можно.
— Я закричу! — Пожалуй, «р» у неё тоже получается не больно хорошо.
— Нянька Кет здесь?
— А?
— Фру Катлина Шеффилд, — сухо и резко, как на допросе, поясняет Луччи, сунув руки в карманы и перекатывая под ботинком зелёное незрелое яблоко. — Она здесь?
Девочка, озадачившись, озаряется и бойко тычет пальцем в сторону столовой.
— Варят на кухне варенье с фру Линдой.
— А комендант кто? До сих пор господин Матиас Андерс?
— Ему дядя Карл помогает. У господина Андерса нога болеет.
Аукнулась, значит, гражданская чернявому грубияну-коменданту в потёртой фуражке.
— Не хворать.
Луччи идёт привычным широким мягким шагом к кухне; волосы, наказание непокорное, опять почти расплелись, и прядь щекочет глаза, — мужчина, стянув резинку на запястье, ловко закручивает их наново.
— Дя-адь! — Голос у девочки писклявый и звонкий. — Я няне пожа-а-алюсь!
— И жалься. Не к вам пришёл.
Белый голубь, налетавшись, привычно вцепляется когтями в плечо.
Здесь спокойно — смеха, шума и пёстрой капризной возни не слышно, даже никто из ребят постарше не жуёт табак под забором, — послеобеденный тихий час, судя по памяти и времени на наручных часах; всё рядом такое знакомое, что хочется протереть глаза — явь это или нет, словно время отмотало с десяток лет назад.
Страница 16 из 22