Фандом: Гарри Поттер. История Антонина Долохова — примерно с середины 70-х гг. ХХ в.
118 мин, 48 сек 14079
Они просидели над этими бумагами почти что всю ночь. Долохов в конце совсем ошалел от всех ограничений, что накладывались в первый год натурализации. Дальше, если дело обходилось без нарушений, значительная часть их снималась, и начиналась нормальная жизнь — но первый год был кошмаром.
— Тут со всеми так? — спросил он измученно под конец.
— Я уже и не помню… мне кажется, двадцать лет назад было проще.
— У меня ощущение, что в Азкабане меньше ограничений было, — невесело пошутил он. — Я даже представить не мог, что может быть столько бумаг…
— Тут везде так, — сочувственно вздохнула она. — К сожалению. Но это же только на один год, Тоничек…
— Это всё мелочи и ерунда, — тепло улыбнулся он, беря её руки в свои и прижимая ладони к своему уставшему лицу. — Я просто ворчу… а не должен. Прости.
— Я хочу, чтобы ты подписал это, — сказал он, стараясь смотреть ему прямо в глаза.
Долохов прочитал. Помолчал, кивнул, сказал ровно:
— Всё верно, — и поставил свою подпись в углу, на сей раз, пергамента, ещё и от руки написанного.
Сыном.
Нет, это действительно было правильно: конечно, Александр должен был обезопасить — всех их, и семью, да и окружающих тоже… раз уж он брал на себя ответственность натурализовать бывшего… хотя почему бывшего — вполне себе действующего преступника — потому что в глазах сына Долохов был, безусловно, преступником, причём весьма опасным рецидивистом. А так контракт связывал Антонина по рукам и ногам: реши он в какой-то момент хоть как-нибудь навредить семье, он бы просто не успел это сделать и погиб.
Что было правильно, разумно, предусмотрительно — и очень больно.
Настолько, что Долохов не выдержал — встал, коротко распрощался и ушёл на чердак, который по умолчанию играл роль его импровизированного убежища.
И не увидел растерянного лица Александра, мучительно мявшего в руках злополучный пергамент.
Больше они к этому вопросу не возвращались — а через пару недель Александр, наконец, принёс отцу маггловский паспорт и бумагу из иммиграционной службы, которые давали, наконец, право Долохову… вернее, Антонио Хуану Рамиресу на легальное проживание на территории Соединённых Штатов.
Иногда его словно бы накрывало какое-то мутное вязкое облако — и мир вокруг мерк и становился чужим и холодным. Антонин сам на себя злился за это и не мог понять — почему? Он ведь впервые в жизни жил так хорошо и спокойно: открыто, ни от кого больше не прячась, не следя настороженно за окружающими на улицах, приходя без утайки в собственный дом — причем не в пустой, а в дом, где была его Янушка… Это и было самым чудовищным: иногда всего этого становилось не то чтобы мало — оно казалось неправильным и нереальным. В такие моменты он чувствовал себя здесь чужим — этот мир словно выталкивал его из себя, не желая принимать — и тогда его раздражало и причиняло ноющую боль все: и принимающая нежность Иваны, и взгляды их детей — настороженный Александра и вызывающий — Алисии… а больше всего тот факт, что он никак не мой найти себе применение. Работать ему необходимости не было: Ивана жила не роскошно, но вполне неплохо, да и Алекс ей, Долохов знал, помогал деньгами, хотя и жил отдельно, а Алисия получала стипендию — однако сидеть без дела Антонин, конечно, не мог. А дело не находилось: не считать же им почти случайные заработки в роли чьей-то личной охраны. Это вполне могло бы стать его профессией, но Долохов почти сразу же обнаружил, что заниматься этим просто не может — не мог он после всего ходить следом за чьими-то дочками или женами, да даже и за мужьями их, имеющими проблемы с конкурентами, не мог тоже. Хотя и пытался — тем более, что первую такую работу ему помог получить сын. Он очень старался — но хватило его от силы на два месяца, после чего он все же ушел, чувствуя, что иначе просто убьет кого-нибудь, и как бы и не своего подопечного.
Поэтому, когда становилось совсем плохо, он пил — даже не пил, а до бесчувствия напивался. С этим все тоже было очень непросто: делать дома он это возможным не полагал, в баре было просто опасно: годовой вид на жительство ещё не сменился гражданством, и навешанные на него ограничения действовали в полную силу. Порой он бы даже и плюнул на них: ему бывало в такие минуты настолько паршиво, что даже его пребывание в Азкабане уже не выглядело так уж скверно, но сына, выправившего ему документы в обход, кажется, всех существующих правил, он так подставить не мог. Оставался… пляж. Антонин уходил иногда подальше — туда, где по осени уже никого не бывало — и там просто выпивал принесенную с собой водку, а потом засыпал, забывая хотя бы в этом тяжелом сне тот абсурд, который сам и творил. Но прежде он высказывал все, что мог тому единственному, кто здесь был — океану.
— Тут со всеми так? — спросил он измученно под конец.
— Я уже и не помню… мне кажется, двадцать лет назад было проще.
— У меня ощущение, что в Азкабане меньше ограничений было, — невесело пошутил он. — Я даже представить не мог, что может быть столько бумаг…
— Тут везде так, — сочувственно вздохнула она. — К сожалению. Но это же только на один год, Тоничек…
— Это всё мелочи и ерунда, — тепло улыбнулся он, беря её руки в свои и прижимая ладони к своему уставшему лицу. — Я просто ворчу… а не должен. Прости.
Глава 9
… Но кроме обязательных для всех новоприбывших в Америку магических контрактов Александр на следующий день принёс отцу ещё один.— Я хочу, чтобы ты подписал это, — сказал он, стараясь смотреть ему прямо в глаза.
Долохов прочитал. Помолчал, кивнул, сказал ровно:
— Всё верно, — и поставил свою подпись в углу, на сей раз, пергамента, ещё и от руки написанного.
Сыном.
Нет, это действительно было правильно: конечно, Александр должен был обезопасить — всех их, и семью, да и окружающих тоже… раз уж он брал на себя ответственность натурализовать бывшего… хотя почему бывшего — вполне себе действующего преступника — потому что в глазах сына Долохов был, безусловно, преступником, причём весьма опасным рецидивистом. А так контракт связывал Антонина по рукам и ногам: реши он в какой-то момент хоть как-нибудь навредить семье, он бы просто не успел это сделать и погиб.
Что было правильно, разумно, предусмотрительно — и очень больно.
Настолько, что Долохов не выдержал — встал, коротко распрощался и ушёл на чердак, который по умолчанию играл роль его импровизированного убежища.
И не увидел растерянного лица Александра, мучительно мявшего в руках злополучный пергамент.
Больше они к этому вопросу не возвращались — а через пару недель Александр, наконец, принёс отцу маггловский паспорт и бумагу из иммиграционной службы, которые давали, наконец, право Долохову… вернее, Антонио Хуану Рамиресу на легальное проживание на территории Соединённых Штатов.
Иногда его словно бы накрывало какое-то мутное вязкое облако — и мир вокруг мерк и становился чужим и холодным. Антонин сам на себя злился за это и не мог понять — почему? Он ведь впервые в жизни жил так хорошо и спокойно: открыто, ни от кого больше не прячась, не следя настороженно за окружающими на улицах, приходя без утайки в собственный дом — причем не в пустой, а в дом, где была его Янушка… Это и было самым чудовищным: иногда всего этого становилось не то чтобы мало — оно казалось неправильным и нереальным. В такие моменты он чувствовал себя здесь чужим — этот мир словно выталкивал его из себя, не желая принимать — и тогда его раздражало и причиняло ноющую боль все: и принимающая нежность Иваны, и взгляды их детей — настороженный Александра и вызывающий — Алисии… а больше всего тот факт, что он никак не мой найти себе применение. Работать ему необходимости не было: Ивана жила не роскошно, но вполне неплохо, да и Алекс ей, Долохов знал, помогал деньгами, хотя и жил отдельно, а Алисия получала стипендию — однако сидеть без дела Антонин, конечно, не мог. А дело не находилось: не считать же им почти случайные заработки в роли чьей-то личной охраны. Это вполне могло бы стать его профессией, но Долохов почти сразу же обнаружил, что заниматься этим просто не может — не мог он после всего ходить следом за чьими-то дочками или женами, да даже и за мужьями их, имеющими проблемы с конкурентами, не мог тоже. Хотя и пытался — тем более, что первую такую работу ему помог получить сын. Он очень старался — но хватило его от силы на два месяца, после чего он все же ушел, чувствуя, что иначе просто убьет кого-нибудь, и как бы и не своего подопечного.
Поэтому, когда становилось совсем плохо, он пил — даже не пил, а до бесчувствия напивался. С этим все тоже было очень непросто: делать дома он это возможным не полагал, в баре было просто опасно: годовой вид на жительство ещё не сменился гражданством, и навешанные на него ограничения действовали в полную силу. Порой он бы даже и плюнул на них: ему бывало в такие минуты настолько паршиво, что даже его пребывание в Азкабане уже не выглядело так уж скверно, но сына, выправившего ему документы в обход, кажется, всех существующих правил, он так подставить не мог. Оставался… пляж. Антонин уходил иногда подальше — туда, где по осени уже никого не бывало — и там просто выпивал принесенную с собой водку, а потом засыпал, забывая хотя бы в этом тяжелом сне тот абсурд, который сам и творил. Но прежде он высказывал все, что мог тому единственному, кто здесь был — океану.
Страница 23 из 33