Фандом: Доктор Кто, Мастер и Маргарита. — Нравятся вам мои цветы? — Нет. Некоторые вещи невозможно забыть, даже когда забыто всё остальное.
47 мин, 7 сек 2906
Возможно, из сопоставления книг, которые он читал, а потом, забываясь по ночам беспокойным сном, видел в виде спутанных картинок прошлого. Говорят, если целый день класть кирпичи, во сне увидишь, как строишь стену. Его «кирпичами» всегда были книги, так что снам о дальних странах сторож вовсе не удивлялся.
Итак, прошлое его веселило. А вот настоящее скорее печалило. Что же до будущего, то, едва подумав о нём, музейный сторож ощущал прилив чёрной и вязкой тоски без конца и края. Причин у подобного состояния вроде как не было. А может, само отсутствие и было причиной. Во всяком случае, спроси кто: «От чего вы так печальны?» — и наш герой, не задумываясь, ответил бы:«От пустоты». Ему чего-то не хватало.
Вначале он думал: денег и налаженного быта, примыкая в этой мысли к миллионам своих соотечественников. Но когда вдруг выиграл сто тысяч в лотерею (билет, чуть смятый, он нашёл в корзине для бумаг, но так и не смог до конца вспомнить, как и когда его купил… вроде как дали в музее), ушёл с работы и переехал в премилый своей уединённостью полуподвал, в окошки которого заглядывали кусты сирени — даже тогда это ощущение не отпустило его.
И бывший сторож прибегнул к испытанному средству, решив лечиться историей. Среди снов, что наиболее ярко являлись ему по ночам, был один особенно запоминающийся. Начинался он всегда одинаково: в белом плаще с кровавым подбоем, на балкон выходил человек и задумчиво смотрел на сдавленный приближающейся грозой город. И наш историк знал, что зовут этого человека Понтием Пилатом, должность же его звучала как «пятый прокуратор Иудеи». Другие много спорили, пятым ли по счёту был Пилат, как считать и откуда… Но наш историк в себе не сомневался.
Итак, он решил писать роман.
Нет. Более того. Значительно более. Он хотел рассказать истину. Ни на секунду не казался ему труд его вымыслом или сказкой. Он будто сам стоял там на балконе, вдыхая запах розовых кустов, внимая речам бродячего философа Иешуа Га-Ноцри, слыша перекличку солдат. Слова так и вылетали из-под его пера, тетрадь складывалась на тетрадь, и наш историк порой сам не замечал, ел ли он с утра, спал ли по ночам…
Глаза его сделались красными, лицо осунулось, и только лицо оставалось нервически бритым, будто это была последняя отчаянная попытка удержаться на краю лавины, которую некоторые называют «вдохновением». На краю обжигающей страсти к времени.
Но однажды он всё же вышел. Какой-то импульс, такой же, как тот, что ранее толкнул в объятья литературы и заставил запереться в четырёх стенах, теперь гнал прочь, на весенние улицы, оттаявшие от снега и слякотные в своей серости. Талые и прелые улицы, роняющие капли с голых ещё ветвей.
А потом он встретил её.
Она несла букет жёлтых цветов, слишком ярко выделявшихся на чёрном весеннем пальто. Казалось, они бросали жёлтый отсвет на лицо, делая его фальшиво-оживлённым. А между тем в её глазах было удивительное в своей строгости и безнадёжности одиночество. Оно поразило куда больше красоты, оно заставило пойти за ней след в след, с улицы на улицу, из переулка в переулок. Преследуя по пятам и даже не осознавая, как это странно.
Наконец, в очередном узком переулке она обернулась и заговорила первой:
— Нравятся вам мои цветы?
Сейчас он признал бы прекрасной даже корзину картофельных очистков, будь та у неё в руках. Но цветы… Но эти странные, отвратительно-жёлтые цветы, те, что первыми появляются по весне…
— Нет, — выпалил он и удивился своим словам.
Но взять обратно не захотел. А она вдруг улыбнулась — и улыбка дивно ей шла, возможно, потому, что была невозможным сюрпризом на этом серьёзном лице с тревожными глазами, — улыбнулась и с размаха выбросила цветы в канаву.
Вот так они и познакомились.
Она повадилась звать его Мастером и даже вышила букву «М» на чёрной шёлковой шапочке, которую подарила ему. Спроси он её, почему так, почему это имя — она бы лишь пожала плечами и ответила:«Так. Даже не знаю». Но он не спрашивал. Он просто принял это имя, и оно так приросло к нему, что он даже не всегда мог вспомнить, а звали ли его когда-нибудь по-другому.
Её же звали Маргаритой, Маргаритой Николаевной — и она наполнила его жизнь, идеально подойдя своими хрупкими контурами к той пустоте, что была в его сердце раньше. Она восхищалась его романом, и он прощал ей даже привычку, читая, задумчиво чертить что-нибудь на полях. Чаще всего среди каракулей попадался маленький полевой цветок.
— Что это, ромашка? — спросил он однажды, приобнимая её за укрытые пушистой шалью плечи.
— Нет же, глупый, — улыбнулась она, оборачиваясь и целуя его в нос: ей нравилось, как он морщил его в ответ, будто пёс. — Это я. Это маргаритка.
— А мне кажется, ромашка, — упорствовал он, будто бы ей назло. — «Любит. Не любит. Плюнет. Поцелует. К сердцу прижмёт. К чёрту пошлёт». Скажешь, ты не такая?
Итак, прошлое его веселило. А вот настоящее скорее печалило. Что же до будущего, то, едва подумав о нём, музейный сторож ощущал прилив чёрной и вязкой тоски без конца и края. Причин у подобного состояния вроде как не было. А может, само отсутствие и было причиной. Во всяком случае, спроси кто: «От чего вы так печальны?» — и наш герой, не задумываясь, ответил бы:«От пустоты». Ему чего-то не хватало.
Вначале он думал: денег и налаженного быта, примыкая в этой мысли к миллионам своих соотечественников. Но когда вдруг выиграл сто тысяч в лотерею (билет, чуть смятый, он нашёл в корзине для бумаг, но так и не смог до конца вспомнить, как и когда его купил… вроде как дали в музее), ушёл с работы и переехал в премилый своей уединённостью полуподвал, в окошки которого заглядывали кусты сирени — даже тогда это ощущение не отпустило его.
И бывший сторож прибегнул к испытанному средству, решив лечиться историей. Среди снов, что наиболее ярко являлись ему по ночам, был один особенно запоминающийся. Начинался он всегда одинаково: в белом плаще с кровавым подбоем, на балкон выходил человек и задумчиво смотрел на сдавленный приближающейся грозой город. И наш историк знал, что зовут этого человека Понтием Пилатом, должность же его звучала как «пятый прокуратор Иудеи». Другие много спорили, пятым ли по счёту был Пилат, как считать и откуда… Но наш историк в себе не сомневался.
Итак, он решил писать роман.
Нет. Более того. Значительно более. Он хотел рассказать истину. Ни на секунду не казался ему труд его вымыслом или сказкой. Он будто сам стоял там на балконе, вдыхая запах розовых кустов, внимая речам бродячего философа Иешуа Га-Ноцри, слыша перекличку солдат. Слова так и вылетали из-под его пера, тетрадь складывалась на тетрадь, и наш историк порой сам не замечал, ел ли он с утра, спал ли по ночам…
Глаза его сделались красными, лицо осунулось, и только лицо оставалось нервически бритым, будто это была последняя отчаянная попытка удержаться на краю лавины, которую некоторые называют «вдохновением». На краю обжигающей страсти к времени.
Но однажды он всё же вышел. Какой-то импульс, такой же, как тот, что ранее толкнул в объятья литературы и заставил запереться в четырёх стенах, теперь гнал прочь, на весенние улицы, оттаявшие от снега и слякотные в своей серости. Талые и прелые улицы, роняющие капли с голых ещё ветвей.
А потом он встретил её.
Она несла букет жёлтых цветов, слишком ярко выделявшихся на чёрном весеннем пальто. Казалось, они бросали жёлтый отсвет на лицо, делая его фальшиво-оживлённым. А между тем в её глазах было удивительное в своей строгости и безнадёжности одиночество. Оно поразило куда больше красоты, оно заставило пойти за ней след в след, с улицы на улицу, из переулка в переулок. Преследуя по пятам и даже не осознавая, как это странно.
Наконец, в очередном узком переулке она обернулась и заговорила первой:
— Нравятся вам мои цветы?
Сейчас он признал бы прекрасной даже корзину картофельных очистков, будь та у неё в руках. Но цветы… Но эти странные, отвратительно-жёлтые цветы, те, что первыми появляются по весне…
— Нет, — выпалил он и удивился своим словам.
Но взять обратно не захотел. А она вдруг улыбнулась — и улыбка дивно ей шла, возможно, потому, что была невозможным сюрпризом на этом серьёзном лице с тревожными глазами, — улыбнулась и с размаха выбросила цветы в канаву.
Вот так они и познакомились.
Она повадилась звать его Мастером и даже вышила букву «М» на чёрной шёлковой шапочке, которую подарила ему. Спроси он её, почему так, почему это имя — она бы лишь пожала плечами и ответила:«Так. Даже не знаю». Но он не спрашивал. Он просто принял это имя, и оно так приросло к нему, что он даже не всегда мог вспомнить, а звали ли его когда-нибудь по-другому.
Её же звали Маргаритой, Маргаритой Николаевной — и она наполнила его жизнь, идеально подойдя своими хрупкими контурами к той пустоте, что была в его сердце раньше. Она восхищалась его романом, и он прощал ей даже привычку, читая, задумчиво чертить что-нибудь на полях. Чаще всего среди каракулей попадался маленький полевой цветок.
— Что это, ромашка? — спросил он однажды, приобнимая её за укрытые пушистой шалью плечи.
— Нет же, глупый, — улыбнулась она, оборачиваясь и целуя его в нос: ей нравилось, как он морщил его в ответ, будто пёс. — Это я. Это маргаритка.
— А мне кажется, ромашка, — упорствовал он, будто бы ей назло. — «Любит. Не любит. Плюнет. Поцелует. К сердцу прижмёт. К чёрту пошлёт». Скажешь, ты не такая?
Страница 12 из 14