Фандом: Ориджиналы. Помни о смерти, что бы ни случилось, помни. Когда поймешь, что оступился, будет уже поздно.
25 мин, 34 сек 14274
Впервые за несколько дней ночевки то у подруги, то вовсе на улице он вернулся домой, в эту пустующую коробку, из которой выветрились уже все запахи, приятные и неприятные. В кармане до сих пор валялся ключ. Бесшумно выпрямиться, сделать пару шагов, запереть дверь. Теперь Мартин не выйдет отсюда, ему и здесь хорошо. Но где же мать, где она?
Он не нашел ее к вечеру следующего дня и потерял счет времени. Все ходил мимо однообразных стен, словно блуждал неделями в лабиринте, не ощущая голода или жажды. Иногда забивался в угол, первый попавшийся, и засыпал — до кровати доходил редко. Ничего не снилось. В голове было гулко и как-то… мертво, но это слово он не произносил даже в мыслях, натыкался на какую-то преграду. На душе царил полный штиль, предвещающий скорую бурю, и все нарастало ощущение самого себя немым призраком. Чувства казались какими-то тупыми, нечеткими или слишком объемными, чтобы вместить их в себя.
Мартин в первую очередь не знал, что думать. Матери не было нигде, и будто о ее былом присутствии в этом доме напоминали лишь засохшие цветы в вазе у входа. Они скукожились, превратились в неумелый гербарий, спрятавшийся в горле сосуда. Мартин и заметил-то их по чистой случайности — метался по коридору и сшиб хрупкое изделие, заставив отколоться несколько поблекших лепестков и смешаться со звоном и осколками. Не поняв сначала, что натворил, он опустился на колени и принялся перебирать острые кусочки керамики, неосторожно раня пальцы, ладони и только отстраненно подмечая, что по краям рассеченной по поверхности кожи собирается кровь. Ему ведь совсем не больно, зачем тогда волноваться? Затем добрался до высушенного цветка и долго просидел с ним в руках, осторожно поглаживая. Пальцы скользнули по шершавому бутону, обхватили одревеневший стебель, отломили и отбросили в сторону пожелтевшие, свернувшиеся в трубочку листья. Но разумом Мартин был не здесь, все время выпадал в прошлое или и вовсе — в никуда.
Он вспоминал ее без конца, такую разную, непонятную, далекую, но, с другой стороны, невыносимо близкую, родную до боли. Губы его подрагивали: то хотели сложиться в улыбку, то искривиться в печали. Она была так рада этим проклятым цветам, а будет ли она так же рада снова, увидит ли он еще хотя бы раз это выражение на ее лице, морщинки у глаз, искрящийся взгляд, еле сдерживаемый смех от радости? Он не мог поверить, что ее может просто так не стать, взять и не стать, это звучало такой невообразимой дикостью. Они безумцы, циркачи, в их словах нет и доли правды, она жива, говорил он себе, но тогда появлялся вопрос, где же она. Так хотелось ее увидеть, сжать ее руку в своих ладонях, чтобы убедиться, что это не дымка, не туман, не игра воображения. Мартину хотелось задать вслух раньше всегда скрипучему, болтливому дому терзавший его вопрос, но был не в силах нарушить сковавшую их обоих тишину. Только продолжал сидеть на полу, сгорбившись и замерев, не в силах осознать, что с ним творится.
Очнулся он, когда затекли мышцы, и стало неприятно тянуть в конечностях. Цветок то ли уронил, то ли бросил и, как был, голыми руками сгреб теперь уже мусор в одну кучу. Царапины тут же заныли, но Мартин нарочно убеждал сам себя, что ему все равно. Лучше бы прибраться поскорее, и не только в этом уголке, а и во всем доме, пока тот не порос мхом и паутиной. Он же собирался помочь матери с уборкой в этот раз, несмотря на все возражения, вот и пора. На этой мысли что-то внутри затрещало, словно ломалось, и ликан остервенело принялся за работу.
Время стало совсем расплывчатым, оно не текло, а перебежками двигалось из одного угла комнаты в другой, прячась за тенью оконной рамы. Мартину до времени не было ровным счетом никакого дела, он существовал теперь вне него, и не знал, прошел ли от этой секунды до той час или же три, но для него меж тем и не было разницы. Воодушевленный своей идеей, он почти что носился по старому скрипучему дому с мокрой тряпкой, дотягиваясь даже до тех из самых пыльных углов, которые при обычной уборке они с матерью всегда усиленно не замечали. За ним по стенам и половицам тянулись равнодушно холодные дорожки сияющей чистоты, но пахло в воздухе вовсе не свежестью, а все той же древней тряпкой, в силу своего исключительного для тряпки возраста напоминающей своими ароматами нечистоплотную старуху. Ликан этого не замечал. На лице его застыло то редкое выражение искренней увлеченности делом и минутного по этому поводу счастья, что при всей видимой хрупкости этого состояния, он просто не мог себе позволить печали и отчаянию по-настоящему пробиться через это временное освобождение.
Если бы только он смотрел на часы хоть иногда, то знал бы, что проработал все утро, и лишь когда драить осталось совсем нечего, присел, совершенно измотанный. Снова тянуло мышцы, и сдавливал, сплющивал, стягивал невидимыми нитями желудок голод. Но куда больше, чем есть, Мартину хотелось смеяться, и он смеялся, тихо, нервно, утирая горький пот со лба и шеи, чувствуя, как к горлу подкатывает тошнота, и в следующий миг воздух уже выходит из легких со свистом, как при всхлипе.
Он не нашел ее к вечеру следующего дня и потерял счет времени. Все ходил мимо однообразных стен, словно блуждал неделями в лабиринте, не ощущая голода или жажды. Иногда забивался в угол, первый попавшийся, и засыпал — до кровати доходил редко. Ничего не снилось. В голове было гулко и как-то… мертво, но это слово он не произносил даже в мыслях, натыкался на какую-то преграду. На душе царил полный штиль, предвещающий скорую бурю, и все нарастало ощущение самого себя немым призраком. Чувства казались какими-то тупыми, нечеткими или слишком объемными, чтобы вместить их в себя.
Мартин в первую очередь не знал, что думать. Матери не было нигде, и будто о ее былом присутствии в этом доме напоминали лишь засохшие цветы в вазе у входа. Они скукожились, превратились в неумелый гербарий, спрятавшийся в горле сосуда. Мартин и заметил-то их по чистой случайности — метался по коридору и сшиб хрупкое изделие, заставив отколоться несколько поблекших лепестков и смешаться со звоном и осколками. Не поняв сначала, что натворил, он опустился на колени и принялся перебирать острые кусочки керамики, неосторожно раня пальцы, ладони и только отстраненно подмечая, что по краям рассеченной по поверхности кожи собирается кровь. Ему ведь совсем не больно, зачем тогда волноваться? Затем добрался до высушенного цветка и долго просидел с ним в руках, осторожно поглаживая. Пальцы скользнули по шершавому бутону, обхватили одревеневший стебель, отломили и отбросили в сторону пожелтевшие, свернувшиеся в трубочку листья. Но разумом Мартин был не здесь, все время выпадал в прошлое или и вовсе — в никуда.
Он вспоминал ее без конца, такую разную, непонятную, далекую, но, с другой стороны, невыносимо близкую, родную до боли. Губы его подрагивали: то хотели сложиться в улыбку, то искривиться в печали. Она была так рада этим проклятым цветам, а будет ли она так же рада снова, увидит ли он еще хотя бы раз это выражение на ее лице, морщинки у глаз, искрящийся взгляд, еле сдерживаемый смех от радости? Он не мог поверить, что ее может просто так не стать, взять и не стать, это звучало такой невообразимой дикостью. Они безумцы, циркачи, в их словах нет и доли правды, она жива, говорил он себе, но тогда появлялся вопрос, где же она. Так хотелось ее увидеть, сжать ее руку в своих ладонях, чтобы убедиться, что это не дымка, не туман, не игра воображения. Мартину хотелось задать вслух раньше всегда скрипучему, болтливому дому терзавший его вопрос, но был не в силах нарушить сковавшую их обоих тишину. Только продолжал сидеть на полу, сгорбившись и замерев, не в силах осознать, что с ним творится.
Очнулся он, когда затекли мышцы, и стало неприятно тянуть в конечностях. Цветок то ли уронил, то ли бросил и, как был, голыми руками сгреб теперь уже мусор в одну кучу. Царапины тут же заныли, но Мартин нарочно убеждал сам себя, что ему все равно. Лучше бы прибраться поскорее, и не только в этом уголке, а и во всем доме, пока тот не порос мхом и паутиной. Он же собирался помочь матери с уборкой в этот раз, несмотря на все возражения, вот и пора. На этой мысли что-то внутри затрещало, словно ломалось, и ликан остервенело принялся за работу.
Время стало совсем расплывчатым, оно не текло, а перебежками двигалось из одного угла комнаты в другой, прячась за тенью оконной рамы. Мартину до времени не было ровным счетом никакого дела, он существовал теперь вне него, и не знал, прошел ли от этой секунды до той час или же три, но для него меж тем и не было разницы. Воодушевленный своей идеей, он почти что носился по старому скрипучему дому с мокрой тряпкой, дотягиваясь даже до тех из самых пыльных углов, которые при обычной уборке они с матерью всегда усиленно не замечали. За ним по стенам и половицам тянулись равнодушно холодные дорожки сияющей чистоты, но пахло в воздухе вовсе не свежестью, а все той же древней тряпкой, в силу своего исключительного для тряпки возраста напоминающей своими ароматами нечистоплотную старуху. Ликан этого не замечал. На лице его застыло то редкое выражение искренней увлеченности делом и минутного по этому поводу счастья, что при всей видимой хрупкости этого состояния, он просто не мог себе позволить печали и отчаянию по-настоящему пробиться через это временное освобождение.
Если бы только он смотрел на часы хоть иногда, то знал бы, что проработал все утро, и лишь когда драить осталось совсем нечего, присел, совершенно измотанный. Снова тянуло мышцы, и сдавливал, сплющивал, стягивал невидимыми нитями желудок голод. Но куда больше, чем есть, Мартину хотелось смеяться, и он смеялся, тихо, нервно, утирая горький пот со лба и шеи, чувствуя, как к горлу подкатывает тошнота, и в следующий миг воздух уже выходит из легких со свистом, как при всхлипе.
Страница 6 из 7