Фандом: Чёрный Плащ. Присутствие в этом мире — не преступление. В конце концов, только тебя самого и будет интересовать, как именно, в какой форме ты присутствуешь, и никто не упечёт тебя за решётку, если ты поступишь против своей совести.
6 мин, 12 сек 11114
Налево, направо, прямо -
Ты в лабиринте.
Налево, направо, прямо,
Налево, направо, прямо.
Никто тебе не скажет, кто плохой, а кто хороший,
Мой заблудившийся малыш.
Трисс лучше всех знает, что Джоз — порядочная сволочь.
Не-сволочь никогда не смогла бы ни дёргать за нитки людей, смеясь над их чувствами и без зримого сожаления отталкивая прочь свои собственные мнения и желания, почти становясь механизмом, машиной, полностью подвластной единой и большой системе. Не-сволочь бы не прогнулась под давлением огромного бездушного аппарата, а следовательно — все они очень немногого стоят.
Нет ничего страшнее системы, уж это-то она давно ощутила сполна.
Системы, которая прикрывает своё гнилое нутро сетью мостов и перекрёстков, обращаясь в город с сотнями, тысячами глаз, вечно следящих за каждым твоим шагом, не прощающих предательства или простого отступления.
Системы, в которой каждый обязан играть написанную кем-то неизвестным роль, и никому нет дела до того, что эта роль не по душе тебе или попросту отвратительно написана, что в ней не проставлены запятые или не так расположены реплики.
Мир — театр. Старик Шекспир был тысячу раз прав, чтоб его затопило в его прогнившем гробу.
Отвратительный театр с плохими актёрами.
И худших ролей, чем у них, и придумать нельзя.
Трисс — прекрасный механик, и порой в штабе шутят, что больше половины станков, машин и оружия до сих пор не развалились на винтики благодаря именно ей. Нет ничего лучше запаха смазки, машинного масла, металлом натирающего пальцы.
Зачем ей быть двойным агентом, изображая сумасшествие и нездоровую тягу к чистоте, Трисс понятия не имеет, хоть и подозревает, что это всё действует по велению того самого аппарата. Поэтому-то она и с остервенением берётся за починку искореженных механизмов — если большой системы не изменить, то, по крайней мере, изменить малые она имеет полное право.
Тереза Штайн знает, что это неправильно, но назад, в то прошлое, где остались решимость и ярость, дороги нет. Та она, прежняя, умерла восемь лет назад, её скрутил, смял поток огненного вихря, которым ознаменовался взрыв в подвальной лаборатории, сжёг, смял подчистую, испепелил дотла.
Почему она здесь, ей не до конца понятно.
По крайней мере, одно можно сказать точно: хотя бы здесь, хотя бы вечером Трисс может взяться за ящик с инструментами и прекратить изображать психа, коим её считают если не все, то процентов семьдесят шесть или семь здешних людей.
Потому что всё-таки иногда приходится быть хорошим актёром, если не хочешь оказаться на улице. Под дождём, без гроша в кармане, как освистанный мальчишка.
Схожие обстоятельства вынуждают находить общий язык.
Джоз настолько привык к своей роли, что ненавидит, когда ему об этом напоминают, но лишь презрительно вздёргивает острый нос в ответ на извечный недвусмысленный вопрос:
— Не надоело, рыжий?
Глупый провинциальный мальчишка, смеётся втихомолку Трисс, хотя какой там мальчишка — он младше лишь на шесть лет. Но надо отдать ему должное, лгать он научился отменно. Получше, чем многие.
Он много лжёт, крепко сросшись со своей маской.
Лжёт, когда играет в карты, когда нарочито издевательски смеётся, когда, прислонившись к стене, показно-небрежно болтает по телефонной связи с теми, кто случайно попался на прицел. Улыбается, понимая, что и сам может оказаться на такой же ниточке хоть бы и завтра, если хоть разок споткнётся на кривой дорожке и не выполнит приказа.
Джоз слишком горд, чтобы признаться в своей неправоте. Оттого и страдает.
— Пикового валета и две десятки из левого рукава на стол, — резко и жёстко обрубает повисшую в штабе, пропахшую солдатскими сигаретами тишину Трисс, сощуренно оглядывая веером расположившиеся обтрёпанные карты. — Живо.
— Не понимаю, о чём ты. — Джоз картинно поднимает чёткие брови и отодвигается от стола.
— Прекрасно понимаешь, беззубый.
Джоз болезненно кривится, отчего тонкие косые шрамы, стягивающие левую щеку, белеют и врезаются в кожу, и рука сама по себе разжимается и выкладывает спрятанные карты на исщербленный стол.
— Твоя взяла. Когда я наконец смогу у тебя выиграть?
— Прежде всего отучись мухлевать, Ольви.
Жаль, что им не обыграть большой поток круговорота жизни, что они не станут теми, кто обставил в рваные карманные картишки саму Жизнь — врать им теперь явно к лицу.
Ей до смерти надоел этот цирк, эта игра, эта натянутая шизофрения, от которой, чего доброго, и впрямь свихнуться набок можно. Надоела стерильная чистота. Надоела форма уборщицы, не идущая ни в какое сравнение со штанами и курткой механика.
Надоело абсолютно всё.
Холодная тяжесть металла несколько раз перелицованного, давно списанного автомата в руках успокаивает, напоминая о мечте стать первоклассным снайпером.
Ты в лабиринте.
Налево, направо, прямо,
Налево, направо, прямо.
Никто тебе не скажет, кто плохой, а кто хороший,
Мой заблудившийся малыш.
Трисс лучше всех знает, что Джоз — порядочная сволочь.
Не-сволочь никогда не смогла бы ни дёргать за нитки людей, смеясь над их чувствами и без зримого сожаления отталкивая прочь свои собственные мнения и желания, почти становясь механизмом, машиной, полностью подвластной единой и большой системе. Не-сволочь бы не прогнулась под давлением огромного бездушного аппарата, а следовательно — все они очень немногого стоят.
Нет ничего страшнее системы, уж это-то она давно ощутила сполна.
Системы, которая прикрывает своё гнилое нутро сетью мостов и перекрёстков, обращаясь в город с сотнями, тысячами глаз, вечно следящих за каждым твоим шагом, не прощающих предательства или простого отступления.
Системы, в которой каждый обязан играть написанную кем-то неизвестным роль, и никому нет дела до того, что эта роль не по душе тебе или попросту отвратительно написана, что в ней не проставлены запятые или не так расположены реплики.
Мир — театр. Старик Шекспир был тысячу раз прав, чтоб его затопило в его прогнившем гробу.
Отвратительный театр с плохими актёрами.
И худших ролей, чем у них, и придумать нельзя.
Трисс — прекрасный механик, и порой в штабе шутят, что больше половины станков, машин и оружия до сих пор не развалились на винтики благодаря именно ей. Нет ничего лучше запаха смазки, машинного масла, металлом натирающего пальцы.
Зачем ей быть двойным агентом, изображая сумасшествие и нездоровую тягу к чистоте, Трисс понятия не имеет, хоть и подозревает, что это всё действует по велению того самого аппарата. Поэтому-то она и с остервенением берётся за починку искореженных механизмов — если большой системы не изменить, то, по крайней мере, изменить малые она имеет полное право.
Тереза Штайн знает, что это неправильно, но назад, в то прошлое, где остались решимость и ярость, дороги нет. Та она, прежняя, умерла восемь лет назад, её скрутил, смял поток огненного вихря, которым ознаменовался взрыв в подвальной лаборатории, сжёг, смял подчистую, испепелил дотла.
Почему она здесь, ей не до конца понятно.
По крайней мере, одно можно сказать точно: хотя бы здесь, хотя бы вечером Трисс может взяться за ящик с инструментами и прекратить изображать психа, коим её считают если не все, то процентов семьдесят шесть или семь здешних людей.
Потому что всё-таки иногда приходится быть хорошим актёром, если не хочешь оказаться на улице. Под дождём, без гроша в кармане, как освистанный мальчишка.
Схожие обстоятельства вынуждают находить общий язык.
Джоз настолько привык к своей роли, что ненавидит, когда ему об этом напоминают, но лишь презрительно вздёргивает острый нос в ответ на извечный недвусмысленный вопрос:
— Не надоело, рыжий?
Глупый провинциальный мальчишка, смеётся втихомолку Трисс, хотя какой там мальчишка — он младше лишь на шесть лет. Но надо отдать ему должное, лгать он научился отменно. Получше, чем многие.
Он много лжёт, крепко сросшись со своей маской.
Лжёт, когда играет в карты, когда нарочито издевательски смеётся, когда, прислонившись к стене, показно-небрежно болтает по телефонной связи с теми, кто случайно попался на прицел. Улыбается, понимая, что и сам может оказаться на такой же ниточке хоть бы и завтра, если хоть разок споткнётся на кривой дорожке и не выполнит приказа.
Джоз слишком горд, чтобы признаться в своей неправоте. Оттого и страдает.
— Пикового валета и две десятки из левого рукава на стол, — резко и жёстко обрубает повисшую в штабе, пропахшую солдатскими сигаретами тишину Трисс, сощуренно оглядывая веером расположившиеся обтрёпанные карты. — Живо.
— Не понимаю, о чём ты. — Джоз картинно поднимает чёткие брови и отодвигается от стола.
— Прекрасно понимаешь, беззубый.
Джоз болезненно кривится, отчего тонкие косые шрамы, стягивающие левую щеку, белеют и врезаются в кожу, и рука сама по себе разжимается и выкладывает спрятанные карты на исщербленный стол.
— Твоя взяла. Когда я наконец смогу у тебя выиграть?
— Прежде всего отучись мухлевать, Ольви.
Жаль, что им не обыграть большой поток круговорота жизни, что они не станут теми, кто обставил в рваные карманные картишки саму Жизнь — врать им теперь явно к лицу.
Ей до смерти надоел этот цирк, эта игра, эта натянутая шизофрения, от которой, чего доброго, и впрямь свихнуться набок можно. Надоела стерильная чистота. Надоела форма уборщицы, не идущая ни в какое сравнение со штанами и курткой механика.
Надоело абсолютно всё.
Холодная тяжесть металла несколько раз перелицованного, давно списанного автомата в руках успокаивает, напоминая о мечте стать первоклассным снайпером.
Страница 1 из 2