Благословенному Салах ад-Дину не нужен был город, где правила неверная Эшива Триполитанская, ему было нужно, чтобы, испугавшись осады Тиверии, она отправила гонцов с просьбой о помощи в Акко. Там собирал главные силы франков граф Раймунд, и разве не поспешил бы он на призыв? Их-то и хотел выманить мудрый Салах ад-Дин, их-то и ждало наше войско у Хаттинских Рогов.
9 мин, 43 сек 12969
Никто из бывших при той битве не забудет несущуюся на крестоносцев стену огня, дыма, возносящегося в чернеющее на глазах небо, и крика глашатаев, разнесших приказ Благочестивого верой — в атаку!
Запишут после мудрецы Запада, призванные вести летописи своих королей: «разверзлись облака смерти, и померк свет в этот день скорби, страдания, горя и разрушений». А наши мечи пели, упиваясь вражеской кровью, и кони грызлись грудь в грудь с лошадьми рыцарей, и каждому казалось, что за спиной его — зеленые крылья Пророка, во имя и во славу…
Глубокой ночью, скинув лишь изодранный плащ, не смыв ни пота, ни крови, кинув поводья коня слуге, я отбросил занавесь своего шатра. Должно быть, мной владело еще безумие битвы, но ноги сами привели меня к тебе разделить этот адский жар, пылающий в венах и чреслах на двоих с тобой…
Ты метнулся от моих рук и вскрикнул в первый раз, пойманный за запястья моими ладонями. Я видел, что пугаю тебя, но ничего не мог с собой поделать… я не хотел тебе зла, я хотел подарить тебе свое пламя…
Как легко оказалось скрутить твои тонкие руки ремнем, захлестнув его за столб, сбросить тяжко звякнувшие наплечья и нагрудник, изрезанную чужими клинками рубаху, открывая тело в разводах чужой и собственной крови, сдернуть с тебя одежду, пахнущую чистотой, и одним броском ударить, как серая эфа, свиваясь смуглой змеей вокруг твоей кожи, цветом похожей на лепестки белоснежных лилий… Как легко было поймать тебя, трепещущего и впрямь как птица в сетях, сжать твои плечи до мгновенно вспыхивающих сине-багровых цветов, впиться в твой рот… и взвыть от укуса в губу…
Как жадно тянулись мои руки огладить твои ребра, как я изнемогал, впиваясь в сливочную изнанку твоих бедер, где кожа была нежнее, чем у любой девушки, как дурел от запаха масла, мешающегося с ароматом мутноватых капель, проступающих на твоем члене… Я не мог ошибаться, твое тело хотело меня…
А потом ты закричал, по-птичьи пронзительно и отчаянно, когда я взял тебя, втолкнувшись в дрожащее тело, и, как в лихорадочном бреду, стал вбиваться все сильнее и глубже, не сдерживая себя, то ловя ладонью твои мучительные стоны, то скользя пальцами по твоей спине, находя старые, хоть и неглубокие шрамы…
Ты содрогался в такт моим жестоким ударам, а я, как потерявший разум, шептал тебе, что теперь никто и никогда не обидит тебя, о моя Птица, никто не посмеет коснуться плетью твоей спины, никто не причинит тебе боли… А за эту боль, что ты терпишь сейчас, я вымолю у тебя прощение, ибо такое пламя, что пылало сейчас в моей груди, такую страсть, такую жажду никто не в силах пробудить в человеке, кроме самого Аллаха, а значит, мы назначены друг другу судьбой…
Я шептал, что ты поймешь… поймешь и простишь… Я научу тебя говорить на священном языке истинно верующих и выучу твой птичий щебет, чтобы радовать тебя долгими беседами после ночей любви… Я буду уходить в походы и возвращаться лишь к тебе одному… и ты полюбишь меня, как полюбил я, и будешь ждать, и твоя любовь будет хранить меня в любом бою…
Я словно упал в глубокую воду, я приникал к тебе, как к источнику, я брал тебя снова и снова, и не мог ни насытиться, ни напиться, содрогаясь от спадающего и вновь накатывающего жара, не в силах разомкнуть рук и отпустить твое давно уже покорное тело…
Я очнулся только утром, когда присланный за мной, почтительно отогнув край занавеси, именем Салах ад-Дина призвал меня на совет сотников. Рассвет выдался прохладным, полным дыма сгоревшей степной травы и запаха свежепролитой крови.
Ты лежал неподвижно, отвернув лицо, но я видел, что глаза твои открыты, и ресницы поднимались и опускались, медленно и редко.
Я наклонился вперед, одним движением срезав ремень с твоих рук, упавших и развернувшихся как крылья. Я осторожно укрыл тебя тонким одеялом из верблюжьей шерсти, невесомым и теплым, и сказал:
— Мне страшно уходить, о моя Птица… Но это долг, я скоро вернусь к тебе… Отдохни…
Ты так и не шевельнулся, даже когда я провел пальцами по твой худой щеке.
«Всевышний доволен нами», — сказал нам блистательный Салах ад-Дин. — Пророк рад, что веру его защищают столь храбрые воины. На второй день мы уходим к Иерусалиму«.»
Он удостоил меня похвалы, но вместе с гордостью в груди отчего-то трепетал страх…
Я спешил обратно к тебе, как мог… Но не дойдя до шатра нескольких шагов, остановился.
Мой слуга, которого я оставил с тобой, сжался у входа, подогнув колени и лежа в пыли, которой засыпал себе голову и руки.
— Господин… Я заслуживаю казни, мой господин…
Но я зашел в шатер, не слушая его слов.
Ты по-прежнему лежал, укрытый тонкой шерстью, только шея твоя была не белой, а буро-алой, залитой кровью, пропитавшей уже и твои спутанные волосы, и край одеяла…
Слуга вполз, ткнувшись головой в мои сапоги и подвывая как плакальщица.
— Кто сделал это?
Запишут после мудрецы Запада, призванные вести летописи своих королей: «разверзлись облака смерти, и померк свет в этот день скорби, страдания, горя и разрушений». А наши мечи пели, упиваясь вражеской кровью, и кони грызлись грудь в грудь с лошадьми рыцарей, и каждому казалось, что за спиной его — зеленые крылья Пророка, во имя и во славу…
Глубокой ночью, скинув лишь изодранный плащ, не смыв ни пота, ни крови, кинув поводья коня слуге, я отбросил занавесь своего шатра. Должно быть, мной владело еще безумие битвы, но ноги сами привели меня к тебе разделить этот адский жар, пылающий в венах и чреслах на двоих с тобой…
Ты метнулся от моих рук и вскрикнул в первый раз, пойманный за запястья моими ладонями. Я видел, что пугаю тебя, но ничего не мог с собой поделать… я не хотел тебе зла, я хотел подарить тебе свое пламя…
Как легко оказалось скрутить твои тонкие руки ремнем, захлестнув его за столб, сбросить тяжко звякнувшие наплечья и нагрудник, изрезанную чужими клинками рубаху, открывая тело в разводах чужой и собственной крови, сдернуть с тебя одежду, пахнущую чистотой, и одним броском ударить, как серая эфа, свиваясь смуглой змеей вокруг твоей кожи, цветом похожей на лепестки белоснежных лилий… Как легко было поймать тебя, трепещущего и впрямь как птица в сетях, сжать твои плечи до мгновенно вспыхивающих сине-багровых цветов, впиться в твой рот… и взвыть от укуса в губу…
Как жадно тянулись мои руки огладить твои ребра, как я изнемогал, впиваясь в сливочную изнанку твоих бедер, где кожа была нежнее, чем у любой девушки, как дурел от запаха масла, мешающегося с ароматом мутноватых капель, проступающих на твоем члене… Я не мог ошибаться, твое тело хотело меня…
А потом ты закричал, по-птичьи пронзительно и отчаянно, когда я взял тебя, втолкнувшись в дрожащее тело, и, как в лихорадочном бреду, стал вбиваться все сильнее и глубже, не сдерживая себя, то ловя ладонью твои мучительные стоны, то скользя пальцами по твоей спине, находя старые, хоть и неглубокие шрамы…
Ты содрогался в такт моим жестоким ударам, а я, как потерявший разум, шептал тебе, что теперь никто и никогда не обидит тебя, о моя Птица, никто не посмеет коснуться плетью твоей спины, никто не причинит тебе боли… А за эту боль, что ты терпишь сейчас, я вымолю у тебя прощение, ибо такое пламя, что пылало сейчас в моей груди, такую страсть, такую жажду никто не в силах пробудить в человеке, кроме самого Аллаха, а значит, мы назначены друг другу судьбой…
Я шептал, что ты поймешь… поймешь и простишь… Я научу тебя говорить на священном языке истинно верующих и выучу твой птичий щебет, чтобы радовать тебя долгими беседами после ночей любви… Я буду уходить в походы и возвращаться лишь к тебе одному… и ты полюбишь меня, как полюбил я, и будешь ждать, и твоя любовь будет хранить меня в любом бою…
Я словно упал в глубокую воду, я приникал к тебе, как к источнику, я брал тебя снова и снова, и не мог ни насытиться, ни напиться, содрогаясь от спадающего и вновь накатывающего жара, не в силах разомкнуть рук и отпустить твое давно уже покорное тело…
Я очнулся только утром, когда присланный за мной, почтительно отогнув край занавеси, именем Салах ад-Дина призвал меня на совет сотников. Рассвет выдался прохладным, полным дыма сгоревшей степной травы и запаха свежепролитой крови.
Ты лежал неподвижно, отвернув лицо, но я видел, что глаза твои открыты, и ресницы поднимались и опускались, медленно и редко.
Я наклонился вперед, одним движением срезав ремень с твоих рук, упавших и развернувшихся как крылья. Я осторожно укрыл тебя тонким одеялом из верблюжьей шерсти, невесомым и теплым, и сказал:
— Мне страшно уходить, о моя Птица… Но это долг, я скоро вернусь к тебе… Отдохни…
Ты так и не шевельнулся, даже когда я провел пальцами по твой худой щеке.
«Всевышний доволен нами», — сказал нам блистательный Салах ад-Дин. — Пророк рад, что веру его защищают столь храбрые воины. На второй день мы уходим к Иерусалиму«.»
Он удостоил меня похвалы, но вместе с гордостью в груди отчего-то трепетал страх…
Я спешил обратно к тебе, как мог… Но не дойдя до шатра нескольких шагов, остановился.
Мой слуга, которого я оставил с тобой, сжался у входа, подогнув колени и лежа в пыли, которой засыпал себе голову и руки.
— Господин… Я заслуживаю казни, мой господин…
Но я зашел в шатер, не слушая его слов.
Ты по-прежнему лежал, укрытый тонкой шерстью, только шея твоя была не белой, а буро-алой, залитой кровью, пропитавшей уже и твои спутанные волосы, и край одеяла…
Слуга вполз, ткнувшись головой в мои сапоги и подвывая как плакальщица.
— Кто сделал это?
Страница 2 из 3