Это напоминает глаз. Белое горящее око, лишённое век, уставившееся в пустоту…
35 мин, 24 сек 1838
А мусора всякого мы охраняем ой как много.
Я включил чайник и стал ждать моего рыжего напарника. Вода вскипела мигом — я даже успел две чашки выпить, когда, наконец, вбежал запыхавшийся Сашка, гордо помахивая над головой найденным ружьём. Да и пуль целый карман насобирал.
— Там у этого охотника целая коробка с патронами, промокли, правда, слегка. Как думаешь, сойдёт? — Сашка махом выдул чашку приготовленного мною чая.
— Поглядим. Думаю, сойдёт.
— Ох уж эти охотники, нет, чтобы всё в тепле да сухости держать.
— Я тоже охотник, между прочим. В прошлом, — я поднял на него глаза. Впервые на моей памяти я говорил напарнику хоть что-то о моей прошлой жизни. К той её части, которую я навеки отрезал и отмёл, словно крошки со стола. Нет и не было ничего — а сейчас выплеснул что-то наружу.
— Это с тех пор? — Сашка понимающе кивнул на мою ногу.
— Да, в капкан угодил. Горе охотник.
— Какой ещё капкан? — не понял рыжий.
— Четвёрка. Волчий. Слава богу, хоть не на медведя ходил, так бы откромсало к чертям собачьим. Знаешь, как легко зубья ломают кости? — я смотрел ему прямо в глаза, и видел там что-то такое непонятное, детское, что ли.
— Неа, Михалыч, не знаю.
— Легко и просто. Раз, — я быстро ребром ладони у своей шеи чиркнул, — и нету. Там же заточка. Отхерачит от тебя кусок в один миг, заметишь даже не сразу. Боль-то позже приходит. Глянешь вниз, а там лишь кровь на железки течёт, тут-то молоток паники как шандарахнет по мозгам — кричать начнёшь, рыдать, на помощь звать — но кто придёт-то? Ты же в лесу, один. Может, доползёшь до дома, кто знает, а может, и нет, если стальные зубья не расцепишь, — я выплевывал слова одно за одним с горькой-горькой иронией, со злостью на жизнь за то, что этот грёбанный рыжий сосунок и не видел ни черта подобного, а я могу описать это так, как никто иной. Нет, не он вызывал мою злость, я могу сказать, что рад за него, но жизнь, чёртова жизнь, которая тыкает носом в дерьмо, затем даёт продохнуть на время, а после вновь кидается в тебя всякой шнягой — мол, хромой, но уворачивайся, будь так любезен, милый. А не хочешь, не можешь, сил нет — ляг в деревянный ящик, крышкой прикройся и расцвети гнилью, кому какое дело? Не можешь спасти себя сам, не спасай.
Сашка молчал, а вот то самое непонятное в его глазах металось между сочувствием и страхом.
— Михалыч…
— Бля, только жалости не надо. Что угодно, не жалость только! Без тебя тошно. Первый, что ли, думаешь такой?
— Да я только посочувствовать хотел… — пробормотал он.
— Милосердный, чёрт возьми, какой нашёлся на мою голову. Милосердие — величайшее оскорбление, запомни это. А оскорбления — это мерзость. А вот этого, Сашка, в моей жизни было более чем достаточно… Когда женат был.
— Был? — он дёрнул бровью.
— Ага, кому нужен хромой инвалид? К тому же, когда есть молодой трахаль… Как там ствол? Допетришь, куда патрон засовывать или показать?
— Допетрю, Михалыч, допетрю.
Мы были полностью готовы к появлению Ходуна — покурили до одури, отсортирились, чтобы не обмочиться и не обделаться от страха.
Хорохорились как могли. Но когда он явился, всяко испугались, вздрогнули от утробного рыка.
Саша сидел рядом со мной, а я в кресле, ружьё на коленях, глаза устремлены вперёд в окно, где в ночной мгле загорелись два огонька. Он словно из сугроба вылез, взвился вверх, заорал на весь мир гневливым криком, оповестил о своей ненависти ко всему живому, зажёг глаза и двинул в нашу сторону. Быстро так, словно ощущал, как кровушка в нас закипает. Как бешено колотится сердце.
Патроны вроде сносные были, я по банкам пострелял пару часов назад, да по бутылкам — и то от новогодней водяры толк, но в душе всё равно бушевали сомнения — вдруг осечка в решающий момент произойдёт?
— Мне холодно, холодно, холодно… — сегодня он сразу направился к двери, знал, где нас искать. Голос у него был мягкий, но словно на куски дроблённый. Может, лёгкие смёрзлись, может, погнила гортань. Приглушённый, с хрипотцой, с эхом и судорожным дыханием.
— Вот ёпт, ещё и треплется! — Сашка крепко ухватился за подлокотник кресла, глаз с двери не спуская. Я ничего не ответил, уже слышал ночью этот голос и умоляющие завывания впустить внутрь, обогреть его.
Так и шептал из-за стены ночью: «Согрей меня, прошу тебя, согрей меня, согрей меня»…
За окном стояла на удивление тихая ночь — снега нет, а небо вновь было усыпано звёздами, словно кто-то опрокинул ведро со сверкающими горошинами.
Мы так минут десять сидели, может, пятнадцать. Ходун ничего не предпринимал, лишь шептал из-за двери, каждый раз вызывая у нас нервные колики, заставляя переглядываться и видеть в глазах напарника лишь страх. Гость изредка отходил от двери, делал уже привычный мне обход вокруг домика.
Я включил чайник и стал ждать моего рыжего напарника. Вода вскипела мигом — я даже успел две чашки выпить, когда, наконец, вбежал запыхавшийся Сашка, гордо помахивая над головой найденным ружьём. Да и пуль целый карман насобирал.
— Там у этого охотника целая коробка с патронами, промокли, правда, слегка. Как думаешь, сойдёт? — Сашка махом выдул чашку приготовленного мною чая.
— Поглядим. Думаю, сойдёт.
— Ох уж эти охотники, нет, чтобы всё в тепле да сухости держать.
— Я тоже охотник, между прочим. В прошлом, — я поднял на него глаза. Впервые на моей памяти я говорил напарнику хоть что-то о моей прошлой жизни. К той её части, которую я навеки отрезал и отмёл, словно крошки со стола. Нет и не было ничего — а сейчас выплеснул что-то наружу.
— Это с тех пор? — Сашка понимающе кивнул на мою ногу.
— Да, в капкан угодил. Горе охотник.
— Какой ещё капкан? — не понял рыжий.
— Четвёрка. Волчий. Слава богу, хоть не на медведя ходил, так бы откромсало к чертям собачьим. Знаешь, как легко зубья ломают кости? — я смотрел ему прямо в глаза, и видел там что-то такое непонятное, детское, что ли.
— Неа, Михалыч, не знаю.
— Легко и просто. Раз, — я быстро ребром ладони у своей шеи чиркнул, — и нету. Там же заточка. Отхерачит от тебя кусок в один миг, заметишь даже не сразу. Боль-то позже приходит. Глянешь вниз, а там лишь кровь на железки течёт, тут-то молоток паники как шандарахнет по мозгам — кричать начнёшь, рыдать, на помощь звать — но кто придёт-то? Ты же в лесу, один. Может, доползёшь до дома, кто знает, а может, и нет, если стальные зубья не расцепишь, — я выплевывал слова одно за одним с горькой-горькой иронией, со злостью на жизнь за то, что этот грёбанный рыжий сосунок и не видел ни черта подобного, а я могу описать это так, как никто иной. Нет, не он вызывал мою злость, я могу сказать, что рад за него, но жизнь, чёртова жизнь, которая тыкает носом в дерьмо, затем даёт продохнуть на время, а после вновь кидается в тебя всякой шнягой — мол, хромой, но уворачивайся, будь так любезен, милый. А не хочешь, не можешь, сил нет — ляг в деревянный ящик, крышкой прикройся и расцвети гнилью, кому какое дело? Не можешь спасти себя сам, не спасай.
Сашка молчал, а вот то самое непонятное в его глазах металось между сочувствием и страхом.
— Михалыч…
— Бля, только жалости не надо. Что угодно, не жалость только! Без тебя тошно. Первый, что ли, думаешь такой?
— Да я только посочувствовать хотел… — пробормотал он.
— Милосердный, чёрт возьми, какой нашёлся на мою голову. Милосердие — величайшее оскорбление, запомни это. А оскорбления — это мерзость. А вот этого, Сашка, в моей жизни было более чем достаточно… Когда женат был.
— Был? — он дёрнул бровью.
— Ага, кому нужен хромой инвалид? К тому же, когда есть молодой трахаль… Как там ствол? Допетришь, куда патрон засовывать или показать?
— Допетрю, Михалыч, допетрю.
Мы были полностью готовы к появлению Ходуна — покурили до одури, отсортирились, чтобы не обмочиться и не обделаться от страха.
Хорохорились как могли. Но когда он явился, всяко испугались, вздрогнули от утробного рыка.
Саша сидел рядом со мной, а я в кресле, ружьё на коленях, глаза устремлены вперёд в окно, где в ночной мгле загорелись два огонька. Он словно из сугроба вылез, взвился вверх, заорал на весь мир гневливым криком, оповестил о своей ненависти ко всему живому, зажёг глаза и двинул в нашу сторону. Быстро так, словно ощущал, как кровушка в нас закипает. Как бешено колотится сердце.
Патроны вроде сносные были, я по банкам пострелял пару часов назад, да по бутылкам — и то от новогодней водяры толк, но в душе всё равно бушевали сомнения — вдруг осечка в решающий момент произойдёт?
— Мне холодно, холодно, холодно… — сегодня он сразу направился к двери, знал, где нас искать. Голос у него был мягкий, но словно на куски дроблённый. Может, лёгкие смёрзлись, может, погнила гортань. Приглушённый, с хрипотцой, с эхом и судорожным дыханием.
— Вот ёпт, ещё и треплется! — Сашка крепко ухватился за подлокотник кресла, глаз с двери не спуская. Я ничего не ответил, уже слышал ночью этот голос и умоляющие завывания впустить внутрь, обогреть его.
Так и шептал из-за стены ночью: «Согрей меня, прошу тебя, согрей меня, согрей меня»…
За окном стояла на удивление тихая ночь — снега нет, а небо вновь было усыпано звёздами, словно кто-то опрокинул ведро со сверкающими горошинами.
Мы так минут десять сидели, может, пятнадцать. Ходун ничего не предпринимал, лишь шептал из-за двери, каждый раз вызывая у нас нервные колики, заставляя переглядываться и видеть в глазах напарника лишь страх. Гость изредка отходил от двери, делал уже привычный мне обход вокруг домика.
Страница 7 из 10