Если быть точным, это происходило не вчера и уж тем более не позавчера. Так повелось, что подобные явления происходят в то самое время, когда мы их замечаем, а значит, постоянно, прямо сейчас. Такова природа некоторых вещей…
92 мин, 16 сек 10918
— медленно протянул он, — Вот, значит, как Вы обошлись с возложенными на Вас полномочиями…
— А в чем, собственно, дело? — поддержал разговор Костюков.
— Какое там дело!… То-то и оно, что дела-то у нас и не получилось… Да-с… Позвольте Вашу папку, что ли… — и Петр Иваныч протянул руку, будто папка вот так прямо здесь и находилась, при Игоре Романовиче. Костюков встал и отправился в другую комнату, отыскал на полках картонку с вложенными листами и передал скучающему посетителю. Тот неспешно развернул ее:
— Так… Что здесь у нас?… Ну да, ну да… Благотворительность, хоть и пустяшная… Это ничего, это нам на руку… Так… Дворник какой-то… Вот дворник-то зачем Вам понадобился? Что за фантазии?
— Это так… Между делом…
— Не оправдывайтесь, дорогой друг! А впрочем, раз оправдываетесь, значит, и самим Вам ясно, что набедокурили, ерунду какую-то допустили… Но это, в целом, поправимо…
— Отчего же «ерунду»? Вы же говорили, что улучшений желаете и словно бы не знаете, как к ним подступиться. Не так ли? А я как раз улучшал, как мог.
— Оно конечно… Только Вы уж и сами поняли, каких именно улучшений от Вас ожидают. И давно догадались, кто я и кого представляю, не правда ли?
Темно стало в комнате, свет от люстры будто не достигал пола и вообще предметов. Тени от мебели увеличились до гигантских и начали уже сливаться в одно темно-серое пятно. Спиной Игорь Романович почувствовал холод, сырость, какие доносятся до скорбящих родственников из свежевыкопанной могилы, а между тем, лицо его покрывалось мелким потом. И это бы еще ладно, это можно потерпеть, но вдобавок к ознобу он ощутил и беспочвенный, атавистический страх, неподконтрольный никакому здравому рассудку и оттого еще более досадный и жгучий. Костюкову на мгновение показалось, что он снова оказался в глубоком подвале или даже сам весь этот подвал пожаловал к нему. И что же он такое допустил в жизни, где оступился, чем заслужил эти страдания? И сам же отвечал себе на роящиеся в голове вопросы: не в прошлых ошибках дело, вернее, не в них одних, а в самом наличии Петра Иваныча в его жизни и, пожалуй, в жизни вообще, в обыкновенном пространстве, где довелось родиться и приспособиться несчастному Игорю Романовичу.
А между тем Петр Иваныч тоже стал увеличиваться и темнеть, сливаясь с тенями в комнате, и от одного особенно черного угла вдруг отделился человек и приблизился к нехорошему гостю, а потом и из другого угла вышел еще человек и тоже встал рядом с Петром Иванычем. И в глазах всех троих не было ничего человеческого, чего-то, что можно склонить еще на свою сторону, уговорить, смягчить, а были только сухие черные уголья, будто горящие по краям красноватым, так и готовые выскочить из глазниц и опалить Костюкова, сжечь дотла, но очень медленно и с большим азартом.
Совершенно потерялся бедный Игорь Романович. Не только электрический свет померк для него, но и другой свет, внутренний и, можно сказать, душевный, сопровождающий почти всякого, кому довелось проживать под солнцем, и дающий силы жить дальше, питающий надеждой сердце и нет-нет да пробуждающий в людях лучшее без ожидания награды или извлечения сиюминутной материальной пользы, а просто светящий откуда-то из сердечных глубин и освещающий тьму беспринципного и непреклонного существования. Дойдя в одну секунду до предела, за которым уже поздно помышлять о спасении, Костюков ощутил себя бесформенным комком, внутри у него всё сжалось, так что сейчас он, наверное, смог бы и сквозь игольное ушко протиснуться, если бы это хоть как-нибудь облегчило его участь. И внезапно, нежданно-негаданно откуда-то, должно быть, совсем издалека, донеслись до него слова, слышанные когда-то и давно забытые, или не слышанные, а случайно схваченные на лету, вырванные из книги или из непопулярного кинофильма. Что это были за слова? Кто произносил их? Уж точно не Игорь Романович, а будто кто-то другой, но слова звучали в нем, и он принялся повторять за говорящим, и это была не то странная молитва на старинном языке, где знакомое перемежалось с незнакомым, не то это было указание, обращенное к Игорю Романовичу, но оно оживило его, отогрело и подарило новую надежду, ободрило, направило внутреннюю природу, готовую было сдаться, сориентировало в кромешной темноте, и Костюкову даже показалось, что он как бы идет куда-то, где тьма вот-вот окончится.
Свет вспыхнул, словно и не угасал, предметы интерьера имели четкие контуры, тени рассеялись, одно не изменилось — напротив Костюкова сидел в кресле Петр Иваныч, а по сторонам от Петра Иваныча стояли двое.
— Ну, ну… — как-то примирительно произнес ночной гость, — Не надо уж так… к сердцу близко всё принимать… Мы ж не звери какие-нибудь… Да кстати, разрешите заодно отрекомендовать моих друзей, а с этой минуты и Ваших. Вот это — Борис Васильевич, инквизитор. Не пугайтесь его грустного прозвища, он просто делает свою работу, ничего личного. И в настоящий момент не представляет для Вас угрозы.
— А в чем, собственно, дело? — поддержал разговор Костюков.
— Какое там дело!… То-то и оно, что дела-то у нас и не получилось… Да-с… Позвольте Вашу папку, что ли… — и Петр Иваныч протянул руку, будто папка вот так прямо здесь и находилась, при Игоре Романовиче. Костюков встал и отправился в другую комнату, отыскал на полках картонку с вложенными листами и передал скучающему посетителю. Тот неспешно развернул ее:
— Так… Что здесь у нас?… Ну да, ну да… Благотворительность, хоть и пустяшная… Это ничего, это нам на руку… Так… Дворник какой-то… Вот дворник-то зачем Вам понадобился? Что за фантазии?
— Это так… Между делом…
— Не оправдывайтесь, дорогой друг! А впрочем, раз оправдываетесь, значит, и самим Вам ясно, что набедокурили, ерунду какую-то допустили… Но это, в целом, поправимо…
— Отчего же «ерунду»? Вы же говорили, что улучшений желаете и словно бы не знаете, как к ним подступиться. Не так ли? А я как раз улучшал, как мог.
— Оно конечно… Только Вы уж и сами поняли, каких именно улучшений от Вас ожидают. И давно догадались, кто я и кого представляю, не правда ли?
Темно стало в комнате, свет от люстры будто не достигал пола и вообще предметов. Тени от мебели увеличились до гигантских и начали уже сливаться в одно темно-серое пятно. Спиной Игорь Романович почувствовал холод, сырость, какие доносятся до скорбящих родственников из свежевыкопанной могилы, а между тем, лицо его покрывалось мелким потом. И это бы еще ладно, это можно потерпеть, но вдобавок к ознобу он ощутил и беспочвенный, атавистический страх, неподконтрольный никакому здравому рассудку и оттого еще более досадный и жгучий. Костюкову на мгновение показалось, что он снова оказался в глубоком подвале или даже сам весь этот подвал пожаловал к нему. И что же он такое допустил в жизни, где оступился, чем заслужил эти страдания? И сам же отвечал себе на роящиеся в голове вопросы: не в прошлых ошибках дело, вернее, не в них одних, а в самом наличии Петра Иваныча в его жизни и, пожалуй, в жизни вообще, в обыкновенном пространстве, где довелось родиться и приспособиться несчастному Игорю Романовичу.
А между тем Петр Иваныч тоже стал увеличиваться и темнеть, сливаясь с тенями в комнате, и от одного особенно черного угла вдруг отделился человек и приблизился к нехорошему гостю, а потом и из другого угла вышел еще человек и тоже встал рядом с Петром Иванычем. И в глазах всех троих не было ничего человеческого, чего-то, что можно склонить еще на свою сторону, уговорить, смягчить, а были только сухие черные уголья, будто горящие по краям красноватым, так и готовые выскочить из глазниц и опалить Костюкова, сжечь дотла, но очень медленно и с большим азартом.
Совершенно потерялся бедный Игорь Романович. Не только электрический свет померк для него, но и другой свет, внутренний и, можно сказать, душевный, сопровождающий почти всякого, кому довелось проживать под солнцем, и дающий силы жить дальше, питающий надеждой сердце и нет-нет да пробуждающий в людях лучшее без ожидания награды или извлечения сиюминутной материальной пользы, а просто светящий откуда-то из сердечных глубин и освещающий тьму беспринципного и непреклонного существования. Дойдя в одну секунду до предела, за которым уже поздно помышлять о спасении, Костюков ощутил себя бесформенным комком, внутри у него всё сжалось, так что сейчас он, наверное, смог бы и сквозь игольное ушко протиснуться, если бы это хоть как-нибудь облегчило его участь. И внезапно, нежданно-негаданно откуда-то, должно быть, совсем издалека, донеслись до него слова, слышанные когда-то и давно забытые, или не слышанные, а случайно схваченные на лету, вырванные из книги или из непопулярного кинофильма. Что это были за слова? Кто произносил их? Уж точно не Игорь Романович, а будто кто-то другой, но слова звучали в нем, и он принялся повторять за говорящим, и это была не то странная молитва на старинном языке, где знакомое перемежалось с незнакомым, не то это было указание, обращенное к Игорю Романовичу, но оно оживило его, отогрело и подарило новую надежду, ободрило, направило внутреннюю природу, готовую было сдаться, сориентировало в кромешной темноте, и Костюкову даже показалось, что он как бы идет куда-то, где тьма вот-вот окончится.
Свет вспыхнул, словно и не угасал, предметы интерьера имели четкие контуры, тени рассеялись, одно не изменилось — напротив Костюкова сидел в кресле Петр Иваныч, а по сторонам от Петра Иваныча стояли двое.
— Ну, ну… — как-то примирительно произнес ночной гость, — Не надо уж так… к сердцу близко всё принимать… Мы ж не звери какие-нибудь… Да кстати, разрешите заодно отрекомендовать моих друзей, а с этой минуты и Ваших. Вот это — Борис Васильевич, инквизитор. Не пугайтесь его грустного прозвища, он просто делает свою работу, ничего личного. И в настоящий момент не представляет для Вас угрозы.
Страница 21 из 26