Вернись с вернисажа… На этих современных выставках, вернисажах ли с саженными полотнами и оскальпированными скульптурами очень забавно отмерять сажени, подкачивая и глазные мышцы адреналином, и чем выпендрежнее художник или глиномес, тем потом дольше отмывать пивом бублики глаз от публики, которой тут тоже надо выпендриваться, выжимая из себя уже всякое этакое!
64 мин, 46 сек 11107
Тут же, на дорогах валялись и глинистые лоскуты их кожи, шкурок ли, уже рассыпающихся в прах, возвращаясь ли в него…
Двери подъездов от ветра хлопали так гулко, будто дома были совершенно пусты, как и мертвые здания былых заводов, где теперь и днем под видом голубей жили призраки заводского шума, ночью устраивающие там дикие вакханалии, в одной из которых я участвовал позапрошлой ночью, отчего меня и потянуло вновь на вернисаж, где эти чудища могли прятаться днем, ведь неведомое было еще страшнее…
Сейчас на призраков смахивали и редкие прохожие, чьи серые и сырые от дождя одеяния тоже трепетало порывами ветров, пытающихся содрать с них это последнее пристанище индивидуальности, так как лиц этих согбенных ниц фигур уже не было видно, а все их движения зависели только от ветра, перед которым они склоняли головы, сделавшего их всех марионетками на дождевых нитках, все же пытающимися даже смирением сопротивляться из последних сил, просто ли из упрямства, потому что и их разум уже отказывался от этой бесполезной борьбы с неведомым, не подчиняющимся таблицам умножения, правилам согласования времен, простоте и красоте истин…
Они все еще пытались спасти свои зонты, плащи, шляпы, даже свой стыд под платьями и юбками, совсем забыв про еще более легковесные души, которые ветра перемен запросто могли незаметно вырвать из их занятых столь многими делами рук. Хорошо еще, что они ничего не слышали, мало что видели, почти не вдыхали воздух, который сам врывался в их рты — они закупорили все остальные выходы-входы, из которых ветром могло вырвать и их разум, размазать ли его по стенкам черепа скользкой пленкой хитрости, перемешать ли в нем все понятия и ценности в несуразный хаос, что мало чем отличается и от безумия, за исключением лишь заблуждений на этот счет, которых у меня хотя бы не было, почему я не сопротивлялся и ветрам, и ливню, от которых не веяло ужасом неподвижности…
Город же весь был во власти дикой и жестокой к нему стихии. Вместо тех фонтанов его захлестывало потоками, веерами струй небесных якобы вод, но лишь воспаривших туда из всех болот, застойных водоемов, сточных каналов, что небо и не могло принять, возвращая все это людям с мстительной яростью, словно бы в подтверждение и моих былых предсказаний, предчувствий, уже сочтенных мешаниной помешательства.
Странно, но мое безумное тело почти зверя вполне сносно чувствовало себя в этом безумстве же стихии, адекватно реагируя и предугадывая все его порывы, перемены, да, и стихия словно чувствовала своего, огибая меня струями ветров со стороны, раздвигая передо мной даже потоки воды, как будто понимала, что мне и деваться от нее некуда, что она теперь — это и мой дом, это и моя крепость, в которой я лишь и могу спрятаться от всего остального, что было не нашим с ней… до такой степени, что я и не сразу понял, что это был шторм, я все еще вспоминал солнце, жалея, что отказался от игры в жизнь ради этой пародии на нее.
Конечно, сейчас я хотел бы отказаться вообще от всего этого, мне бы жутко хотелось, чтобы и стихия вдруг забрала меня отсюда, унесла в свои края, но она, видимо, понимала, что наши края — это совсем не это временное буйство протеста, предназначенное для других, а, может быть, я нужен был ей здесь для чего-то, ну, чтобы был тут кто-то близкий ей, поскольку сейчас тут вообще ничего не было, даже города словно бы не было — это был полный хаос людских тел, обрывков и обломков деревьев, кусков крыш, всего городского мусора, мечущегося в асфальтовом море с бетонными берегами островов, по ущельям улиц и оврагам вражеских переулков…
О, да, мне их всех было опять жаль, в них не было былого превосходства, они не могли противиться и моей жалости, а уж я-то представлял, как тяжело на их месте понимать свою беспомощность, беззащитность перед чем-то громадным и непознаваемым, особенно, после того, когда ты сам себе казался великим, всемогущим, чуть ли не богом всего этого — и вот расплата за слепоту и близорукость зеркал! Бездумно это воспринимать было куда легче, как и саму их жизнь, да, ведь и сейчас они считали, что живут, предпочитая и это моему! Да, как и многие глупцы считают, что они мыслят, что они даже мудры, если их слушают и даже кивают при этом… Слушающий да услышит, что говорит говорящий!
О, нет, я так заблуждался только прежде, пока не взглянул на себя со стороны, сойдя с холма своего разума, увидев только эту пустую почти суму мудрости, от которой осталось только одно слово — ум. Ум, Бум, Гум, Шум Дум… Но чтобы суметь взглянуть со стороны, я и должен был прежде сойти с ума, перестать быть одновременно и зеркалом и зрителем. Другие это, возможно, увидели раньше, давно перестав меня слушать, широко зевая ли при этом лишь ртами, словно показывая, что хотели бы более съедобного…
Двери подъездов от ветра хлопали так гулко, будто дома были совершенно пусты, как и мертвые здания былых заводов, где теперь и днем под видом голубей жили призраки заводского шума, ночью устраивающие там дикие вакханалии, в одной из которых я участвовал позапрошлой ночью, отчего меня и потянуло вновь на вернисаж, где эти чудища могли прятаться днем, ведь неведомое было еще страшнее…
Сейчас на призраков смахивали и редкие прохожие, чьи серые и сырые от дождя одеяния тоже трепетало порывами ветров, пытающихся содрать с них это последнее пристанище индивидуальности, так как лиц этих согбенных ниц фигур уже не было видно, а все их движения зависели только от ветра, перед которым они склоняли головы, сделавшего их всех марионетками на дождевых нитках, все же пытающимися даже смирением сопротивляться из последних сил, просто ли из упрямства, потому что и их разум уже отказывался от этой бесполезной борьбы с неведомым, не подчиняющимся таблицам умножения, правилам согласования времен, простоте и красоте истин…
Они все еще пытались спасти свои зонты, плащи, шляпы, даже свой стыд под платьями и юбками, совсем забыв про еще более легковесные души, которые ветра перемен запросто могли незаметно вырвать из их занятых столь многими делами рук. Хорошо еще, что они ничего не слышали, мало что видели, почти не вдыхали воздух, который сам врывался в их рты — они закупорили все остальные выходы-входы, из которых ветром могло вырвать и их разум, размазать ли его по стенкам черепа скользкой пленкой хитрости, перемешать ли в нем все понятия и ценности в несуразный хаос, что мало чем отличается и от безумия, за исключением лишь заблуждений на этот счет, которых у меня хотя бы не было, почему я не сопротивлялся и ветрам, и ливню, от которых не веяло ужасом неподвижности…
Город же весь был во власти дикой и жестокой к нему стихии. Вместо тех фонтанов его захлестывало потоками, веерами струй небесных якобы вод, но лишь воспаривших туда из всех болот, застойных водоемов, сточных каналов, что небо и не могло принять, возвращая все это людям с мстительной яростью, словно бы в подтверждение и моих былых предсказаний, предчувствий, уже сочтенных мешаниной помешательства.
Странно, но мое безумное тело почти зверя вполне сносно чувствовало себя в этом безумстве же стихии, адекватно реагируя и предугадывая все его порывы, перемены, да, и стихия словно чувствовала своего, огибая меня струями ветров со стороны, раздвигая передо мной даже потоки воды, как будто понимала, что мне и деваться от нее некуда, что она теперь — это и мой дом, это и моя крепость, в которой я лишь и могу спрятаться от всего остального, что было не нашим с ней… до такой степени, что я и не сразу понял, что это был шторм, я все еще вспоминал солнце, жалея, что отказался от игры в жизнь ради этой пародии на нее.
Конечно, сейчас я хотел бы отказаться вообще от всего этого, мне бы жутко хотелось, чтобы и стихия вдруг забрала меня отсюда, унесла в свои края, но она, видимо, понимала, что наши края — это совсем не это временное буйство протеста, предназначенное для других, а, может быть, я нужен был ей здесь для чего-то, ну, чтобы был тут кто-то близкий ей, поскольку сейчас тут вообще ничего не было, даже города словно бы не было — это был полный хаос людских тел, обрывков и обломков деревьев, кусков крыш, всего городского мусора, мечущегося в асфальтовом море с бетонными берегами островов, по ущельям улиц и оврагам вражеских переулков…
О, да, мне их всех было опять жаль, в них не было былого превосходства, они не могли противиться и моей жалости, а уж я-то представлял, как тяжело на их месте понимать свою беспомощность, беззащитность перед чем-то громадным и непознаваемым, особенно, после того, когда ты сам себе казался великим, всемогущим, чуть ли не богом всего этого — и вот расплата за слепоту и близорукость зеркал! Бездумно это воспринимать было куда легче, как и саму их жизнь, да, ведь и сейчас они считали, что живут, предпочитая и это моему! Да, как и многие глупцы считают, что они мыслят, что они даже мудры, если их слушают и даже кивают при этом… Слушающий да услышит, что говорит говорящий!
О, нет, я так заблуждался только прежде, пока не взглянул на себя со стороны, сойдя с холма своего разума, увидев только эту пустую почти суму мудрости, от которой осталось только одно слово — ум. Ум, Бум, Гум, Шум Дум… Но чтобы суметь взглянуть со стороны, я и должен был прежде сойти с ума, перестать быть одновременно и зеркалом и зрителем. Другие это, возможно, увидели раньше, давно перестав меня слушать, широко зевая ли при этом лишь ртами, словно показывая, что хотели бы более съедобного…
Страница 12 из 17